
Описание
Губы девушки мягко, осторожно прикасаются к его лбу. Температура не падает, хотя лекарство уже должно было подействовать. Это вызывает у неё откровенное негодование: данное обстоятельство сильно портит идеалистический портрет хрупкой фарфоровой куклы. Жар здесь излишний, ненужный, некрасивый — лучше бы он был холоден как лёд. Тогда его можно было бы назвать совершенством.
Примечания
Таймлайн — Т2
Я защищу тебя
10 ноября 2024, 10:37
У него такие тонкие пальцы, что их, кажется, можно сломать одним движением. Волосы такие сухие, ломкие, хрупкие, воздушные — никаким бальзамом не поправишь. К ним не то, что ножницами — руками страшно прикасаться. На них даже с усилием дуть необязательно, просто выдохнешь чересчур шумно рядом с ним — они вздымаются к потолку. Черты лица тоже тонкие, правильные, как будто Творец вымерял каждую клеточку идеальной симметрии, прежде чем отпустить это существо в бренный ужасный мир людей. И ему, наверное, очень жаль было делать это, но он был уверен, что обязан, чтобы люди хоть раз в истории увидели истинную красоту.
А ещё он худенький, нездорово худенький, совсем и совершенно. На первый взгляд это не ясно, фигура как фигура, но если присмотреться, разглядеть и пощупать его со всех сторон, то можно увидеть и тонкие конечности, и талию песочных часов, и выпирающие, неприятно твёрдые под пальцами рёбра, и чуть заметную впалость щёк. Может, это только сейчас, когда он нехорошо себя чувствует и организму приходится тратить много энергии, а аппетит, как и водится, пропал? Да нет, всегда таким был. Определённо.
Болезнь не так уж сильно на нём сказалась. Видимо, Богу всё же слишком жалко лучшее из своих творений, чтобы позволить лихорадке его изуродовать. Даже наоборот — он заставил её его украсить. Разве не великолепно смотрится на его безукоризненной коже эта белоснежная пудра бескровия, на которой гранатовыми цветами распускаются пятна нездорового алого румянца? А самое главное, как изящно этот румянец растушёван по щекам, но ни одной его капли нет нигде на другой части тела; руки, лоб, грудь — всё бледное, как фарфор.
Только один недочёт. Фарфор не должен быть горячим.
Губы девушки мягко, осторожно прикасаются к его лбу. Температура не падает, хотя лекарство уже должно было подействовать. Это вызывает у неё откровенное негодование: данное обстоятельство сильно портит идеалистический портрет хрупкой фарфоровой куклы. Жар здесь излишний, ненужный, некрасивый — лучше бы он был холоден как лёд. Тогда его можно было бы назвать совершенством.
Поборов обессиливающее чувство досады, Котоко вытащила из чаши на столике платок, слегка встряхнула и принялась протирать покрытый испариной лоб надзирателя. Эс тихонько застонал, но не очнулся.
Котоко снова впилась взглядом в его лицо. Жадно, почти ненасытно, как будто пыталась запомнить каждую деталь. Он такой хрупкий, такой миниатюрный, полупрозрачный. Жаль, что нервную горячку — так определил его недуг Шидо — нельзя схватить за шиворот и растерзать, нельзя сказать ей «зачем ты мучаешь моё сокровище?» и, выслушав жалкие, безвкусные оправдания, просто ударить с такой силой, что она растворится в воздухе.
Слово «сокровище» проскользнуло в мыслях совершенно случайно, и Котоко, поймав себя на этом, слегка вздрогнула и невольно улыбнулась.
— Совсем себя не жалеешь. — с нарочитым укором покачала она головой. — А ведь этого бы не было, если бы ты нормально ел, отдыхал и… И не думал о всяких глупостях.
Она замолчала. Он не думал. Момосэ Аманэ — эта сумасшедшая фанатичка, — сказала ему что-то на допросе.
«Его можно убить просто… информацией.— Котоко отчего-то задрожала. — Его можно уничтожить, просто сказав пару слов на ушко… Как же это ужасно.»
Она бессознательно взяла его ладони в свои. Они были почти ледяными наощупь.
— Я тебя защищу. — тихонько прошептала она. — Я тебя защищу. — убеждая в этом скорее себя, чем его — он её не слышал.
У него глаза цвета первозданной воды — такие же тусклые, еле уловимо переливчатые и голубые, как небо. А ведь если сказать ему это, то он согласится, но не поймёт, не проникнется — он никогда не видел неба. Самое большее, в чужих воспоминаниях, а наяву никогда. Он не знает, какой запах у цветов, какая наощупь трава, земля, кора деревьев, каковы на вкус горные ручьи и цветущие липы, ему неизвестно, каково это — когда твои ладони медленно, но верно нагревает ласковое солнце, как треплет волосы ветер и как целует плечи дождь. Он не слышал ни пения птиц, ни шума больших городов. Для него внешний мир существует лишь сквозь призму чужих сознаний, а значит, можно сказать, что и не существует вообще. Его мир состоит из твёрдых холодных материалов — стекла, железа, бетона и кафеля, и сам он, живя в этом мрачном серванте, превратился в твёрдый холодный фарфор.
Обычно — холодный. Сейчас, горячий, как и было уже сказано.
Котоко подумала об этом уже несколько раз, — возможно, в глубине души ей нравилась эта аллегория.
Эс слегка нахмурился во сне. Пальцы из чёрного льда судорожно вцепились в одеяло.
— Не надо, пожалуйста…
— Тише, тише, всё хорошо. — проворковала Котоко, закрывая ему глаза рукой. — Всё в порядке, я рядом. Я тебя защищу.
Словно мантра, которая нужна ей самой намного больше, чем ему. Она не может его защитить. Может — от врага. Но она никогда не защитит его от того, что разъедает его изнутри. От чувства вины за совершённые ошибки, от страхов и злости, вызывающих противные нервные горячки, в конце концов… От запретного знания.
Она должна просто оставаться рядом.
Когда она подумала о запретном знании, у неё в голове вдруг мелькнула ещё одна мысль, которая заставила её вздрогнуть.
Она не защитит его от Милграма.
Милграм имеет над ним власть, да и над нею самою тоже, им стоит только пожелать, чтобы легко избавиться от кого-нибудь из них, и ни себя, ни его, она не защитит.
Она ещё раз на него посмотрела. Ещё раз погладила по голове.
«Теперь я понимаю, почему люди так боятся смерти. Наверное, это больно — смотреть, как любимые рыдают над твоим мёртвым телом, а ты стоишь рядом, хочешь подольше с ними остаться, прежде чем отправляться на небо, но они тебя не видят, не слышат, не ощущают твоих прикосновений. Ты знаешь, что ты рядом, а они не знают, и им кажется, что тебя больше нет, и поэтому они безутешно плачут. Да, наверное, это и есть самая ужасная боль смерти — невозможность утешить тех, кто тебя потерял.»
Кажется, Эс начинал бредить. Он тихо, нечётко проговаривал во сне какие-то слова, поворачивал голову и продолжал царапать одеяло, словно бы пытаясь что-то на нём найти и взять. Котоко молча, с серьёзным выражением лица, сосредоточенно пыталась сбить жар всё тем же вымоченным в холодном уксусном растворе платком. Наконец, его руки расслабились, лицо приобрело бессмысленно-сонное выражение и ему стало как будто бы легче дышать. Котоко облегчённо выдохнула.
«Интересно, что он подумает, когда очнётся и увидит меня? Узнает, что я сидела с ним, выхаживала его… Разве обрадуется? Разозлится? Просто холодно поблагодарит и сделает вид, что это не важно?»
Да… Ведь действительно, это не важно. Болезни отдельно, работа отдельно. Они напарники, а не друзья. Дружба — это скорее к Кусоноки. А у них отношения только во имя справедливости, а когда суды будут окончены…
«Мы будем вместе всегда? Мы продолжим карать преступников во внешнем мире?»
«Мы расстанемся? Мы… Больше никогда друг друга не увидим?»
Котоко понимает, что ни тот, ни другой вариант не устраивает её окончательно. Власть у него есть только в пределах тюрьмы, а во внешнем мире он будет скорее мешать. Но разбегаться тоже не хочется…
«Я буду всегда тебя защищать.»
Вдруг Котоко снова вздрагивает — в этот раз от мысли, что она, возможно, не сможет защитить его и от врага, которого могла бы победить… Просто её не окажется рядом.
Её многие ненавидят. Многие помнят, многие хотят отомстить. Если они узнают, что у неё есть напарник, без неё самой — довольно уязвимый, то стоит только оставить его одного, они…
В её сознании почему-то вдруг раздался лязг железа, а затем единичный звук, напоминающий то ли чавкание, то ли всхлип. Внутренний взгляд вдруг захлестнуло чем-то красным.
«Вот почему я выбрала путь одиночки.»
Хрупкий. Хрупкий. Слишком хрупкий. Держать в серванте и сдувать с него пылинки. Нельзя бросать на пол, бить, резко дёргать, выворачивать конечности, как кукольной балеринке — хрустнет, сломается и погибнет. Нельзя давать в руки детям…
Особенно таким, как Аманэ.
«Однако же, что она ему сказала?..»
Хрупкий. Хрупкий. Хрупкий. Хрупкий.
Проклятое слово, в котором мешаются любовь, гнев и жалость звенит в голове, не умолкая, словно намекая на приближение чего-то страшного, как перед приездом трамвая рельсы начинают издавать сиплый металлический звук.
Ей так хотелось схватить его, прижать к груди и заплакать, но она понимала, что этим самым движением может сломать его фарфоровое тело. Так бывает, что несёшь какой-то хрупкий драгоценный груз, и все твои мысли только о том, что тебе ни в коем случае нельзя его уронить, и именно поэтому хочется уронить. Как ребёнок, увлекшись игрой, говорит игрушке: «я тебя убью!», начинает её душить, резать, топить, а потому вдруг что-то понимает и бросается, рыдая, обнимать её и извиняться.
Он живой, он всё ещё живой. В его груди медленно, слабо, но бьётся сердце и циркулирует воздух. Как крохотный огонёк свечи, дрожащий под сквозняком, всё равно стойко цепляется за фитиль, так и человеческая душа до последнего цепляется за тело, не хочет умирать.
И это прекрасно. Это драгоценно.
— Котоко?
Спустя девять часов глубокого бреда Эс открыл глаза.