
Описание
Сказка ложь, да в ней намёк! Добрым молодцам урок. А это - вольная интерпретация русского фольклора и славянской демонологии. По селам и городам бродит вештица, антропоморфная ведьма, не то злодейка, не то пособница в борьбе с нечистью, которой очень хочется сделать как лучше, а получается... Впрочем, смерть кого-то - это тоже не конец света.
Примечания
Художественной ценности не несет. Я просто сублимирую одновременное потребление батюшки нашего Проппа, "Ведьмака" в книгах и играх, "Заступы" Белова и сборника Афанасьева. Время от времени посыпая "предрассудками и суевериями" Даля. Страшная смесь, особенно учитывая, что прозу я писать разучилась.
Возможно, перерастет в цельный сюжет. Возможно, будет пара историй и пара филлеров.
Возможно, скоро осознаю, что фигня и задумка, и исполнение, и выпилю.
Как знать!
Фемслэш появляется медленно и осторожно, придется долго ждать.
1. Красное колесо
15 июня 2021, 07:54
»… за пределами Балкан отдельные упоминания о вештице встречаются в моравско-словацкой и карпатской традициях, где ‘вештицей’ называли ночного мотылька, мифическое существо или ведьму, которая лечила болезни, помогала найти потерянные вещи, по просьбам девушек — привораживала к ним любимых и т.п. В районах Урала и Южной Сибири ‘вештицей’ называли нечистую силу, ведьму, которая летала в образе сороки и вредила беременным и детям».
Парубій Уляна Юріївна, диссертация «УКРАЇНСЬКА ЗАМОВЛЯЛЬНО-ЗАКЛИНАЛЬНА ПОЕЗІЯ: СТРУКТУРНО-СЕМАНТИЧНІ ОСОБЛИВОСТІ ТА ПОЕТИКА ЖАНРУ», страница 139 Львівський національний університет імені Івана Франка (перевод фрагмента выполнен бэтой работы)
— Ну, что ты… — рассеянно улыбнулась Любава и вывернулась из-под рук, упрямо пытавшихся поймать ее талию. — Нельзя мне, меня мама ждет. Да и что будет, если нас Радана увидит? Разболтает ведь. Девушка, избегая настойчивой ласки, забрела по щиколотку в разросшиеся у плетня травы и прижалась спиной к забору. Сиреневый вечерний свет красиво играл на ее румяных круглых щеках, но глаза горели тревогой. Она часто оборачивалась на запущенный двор у себя за спиной, где в запыленных окнах не теплилось даже намека на жизнь. — Да полно тебе, — облизнул губы Сивок, тоже вступая в травы и глядя только на красивую девушку. — Что она увидит? Говорят, прямо в тебя взгляд вперит, а все едино — мимо смотрит… — Мимо-то мимо, — уже не так ласково проговорила девушка, больно наступая на ногу Сивка пяткой и снова выскакивая на тропинку. — А все в окно глядит — мужа ждет. Зря только ждет, не вернется он, поди, с дороги. Уже как полгода нет. И обидно-то как — ни мужа, ни гроба, а вроде бы как жена… А все вы так! Последнее Любава сказала совсем неласково, и Сивок от греха подальше отступил. Оба они теперь смотрели в заросший бурьяном двор, на ладно сколоченную избу вдовы Раданы. В глаза ее, конечно, никто вдовой не звал, ведь и выходила она за своего мужа по большой любви, и тела мужниного еще не видела, и злилась теперь, точно оса, если кто о нем как о покойнике рассказывал. Но про себя-то все уже решили. Мужчины заглядывали за забор с охоткой, женщины жалели, да все как-то у Раданы не по-людски было — и заглядывать переставали, и жалеть. Собака, голодная и тощая, догрызала трехдневную кость, потому что вдова редко выходила на порог и того реже вспоминала о животине. Голодная корова мычала в хлеву, откуда ее не выводили который день, куры, за которыми никто не присматривал, разбежались по соседям. Только одна полосатая кошка временами вскарабкивалась на крышу, вытягивалась на солнце и следила за проходившими мимо плетня деревенскими. Впрочем, все чаще она приходила ласкаться во двор к родителям Любавы. Видимо, понимала, что у вдовы ловить нечего. — Дура она, — припечатал Сивок, игнорируя злой взгляд подруги. — Вышла б замуж во второй раз, вмиг бы тоска эта дурацкая прошла. Никто ж и не запретит. Все уже знают, что… — Дурак ты, — обиженно шепнула Любава. — А если любит она его, как ей за другого замуж? — Да обыкновенно, — смешался Сивок, заглядывая через плетень и осматривая заброшенный двор. — Это сейчас хорошо, а как холода придут? Корова сдохнет, дров некому наколоть, что ей, насмерть замерзать? Или побираться скажешь? Любава уже приоткрыла рот, чтобы ответить ему, но так и замерла, не выдохнув, не проронив ни звука. Сивок проследил за ее взглядом и сам обмер, боясь вздохнуть. На крыльцо вышел Раданин муж. Высокий, чернобородый, еще красивее, чем был при жизни: румяный, губы алые, глаза блестят, ресницы густые. Потянувшись так, что красная шелковая рубаха едва не треснула на широкой груди, он швырнул голодной собаке куриную косточку. Только не докинул, и при том нарочно. Собака бросилась к ней, ошейник до хрипа рванул лохматое горло. Кость была в каком-то локте от морды, но как собака ни рвалась, ни царапала землю лапами, до косточки вожделенной дотянуться не получалось. Животное жалобно, тонко заскулило, хрипя от удушья и взвизгивая от отчаянья. Раданин муж запрокинул голову и страшно, переливчато захохотал. Тогда перепуганная собака бросилась ближе к забору, сжалась там и засверкала на мёртвого хозяина дикими глазами. — Ну, тише… — шепнула сама Радана, вынырнув из избы в одном исподнем платье и с распущенными косами. В спину ей плакал ребенок, маленький Ванюшка, о котором деревенские давно ничего не слышали. Руки вдовы обвились вокруг талии мужчины, она положила голову ему на плечо, потом поцеловала в щеку, в подбородок, в шею. — Идем, не то соседи увидят… — Идем, Раданушка, идем, моя красавица… Они нырнули в темный провал двери, скрипнули несмазанные петли, и все затихло. Любава и Сивок переглянулись. *** В березовой рощице у проселочной дороги задумчиво и сонно куковала кукушка. Прокричав несколько раз отрывисто и нервно, она встряхнулась среди яблочно-зеленой листвы, открыла блестящие смородиновые глаза и вылетела на дорогу, с двух сторон теснимую чертополохом, лебедой и клевером, громко прокричала что-то и нырнула к единственному человеку у колеи. Похожая на схимницу девушка поймала птицу на руку и пригладила ее встопорщенные перышки вдоль спины. Обернула ухо к кукушке и вслушалась в хлынувшие бурным потоком звуки: курлыканье, щебет и стрекот. Впрочем, схимницей эта девушка могла показаться только при первом беглом взгляде. Более долгий нашел бы много отличий, причем не только диковинных, но и страшных. Самым заметным был небольшой серп, явно не подходивший для сбора урожая, завернутый прямо у пояса в клубки мочала. Потом — короб у груди, плотно затворенный на металлические замочки и изредка тихонько звякавший, будто вода капала с сосулек прямо на лед. Сидело все это на бесформенном буром балахоне с длинными рукавами и подолом, который всем, кроме инока, был бы непотребен. Под надвинутым на глаза башлыком изредка мелькал длинный, по-птичьи острый нос и бледные ланиты. У другого бедра вместо серпа висел большой холщовый мешок. Указательный палец правой руки был закован в крохотные позвонки и венчался птичьим черепком, острый клюв которого мог бы колоть не хуже когтя. Держалась вся конструкция на кольцах. Выслушав кукушкину трель, девушка пустила ее с руки обратно в рощу и зашагала дальше к деревушке у кромки хвойного леса. Ей уже были видны крытые соломой крыши хлевов и деревянные гребешки на кровлях богатых изб, слышались звонкие переклички баб, идущих за водой, и голодное мычание коровы. Прекрасное утро для дороги, начало прекрасного дня для нелегкого дела. Собаки встретили ее самым обыкновенным лаем на чужака, попробовали куснуть за голень, но получили яблочным огрызком в одну из особенно наглых морд и стали бегать вокруг на почтительном отдалении. Баба, вышедшая полоскать белье у крыльца, вскрикнула, уронила наволочку и нырнула в дом. Ложная схимница усмехнулась. Из окон да из-за калиток за ней следили любопытные испуганные взгляды. — Вештица… Шибко старая? — Да не шибко, кажется, молодая даже… — Смотри, и с серпом… — А ноги? Козлиные? Или птичьи? — Вроде мыски вижу… — А рот? Широко раскрыт? Видно зубы? Улица незаметно перестала быть по-утреннему пустынной и приятной, закипела людскими голосами, запахла потом, зверьем, разваренной пищей. Деревенские не спешили показываться ей на глаза, но она чувствовала их шумное дыхание, их запахи, тяжесть их тел, льнувших к заборам и ставням. Это раздражало. И немного пугало. Впереди, не за стенами, а на дороге, появились серьезный старец с серебристой бородой и дородная женщина в богато расшитой кике. За ними стояли красивая девушка в наспех накинутом сарафане и парень, у которого в волосах после сна на сеновале еще путалась солома. Названная вештицей прошерстила взглядом окрестности, отыскивая нужные ей черные одежды, но не нашла. Тогда ее взгляд вернулся к серьезному старцу с моложавой супругой и замер. — …Вештица, — неловко выдохнул старик, не подобрав ладного слова: ни теплые «матушка» с «сестрицей», ни знатное «госпожа» не подходили к ней, и потому обращение вышло неуклюже-коротким и грубым. — Пришла, значит. Бог, вестимо, послал. Милости, значит, просим. Ни в чем отказу не будет. Только бы помощь была… — Пойдем в избу, отец, — оказалась учтивее вештица. — Не люблю такие дела обсуждать на улице. На самом деле, ей просто не нравилось ощущать на себе взгляды всей деревни. В избу следом за ними зашла красивая девушка и тот парень с соломой в волосах. Они остались стоять в уголке сеней — дальше вештицу вести не стали, — а старик сел. Жена замерла у него за плечом, положив на него полную руку. Губы ее кривились в опасливой и неприязненной гримасе. «Не нравлюсь я тебе, да, кумушка? — холодно подумала вештица. — А потерпеть придется. Потому что ежели меня приняли, значит, точно вас что-то мучит. Надуманное или нет, а надобность во мне есть». — Думал, значит, что говорить будут дочь моя и мой наемный работник, Любава и Сивок их звать, — старец нахмурился, хотя непонятно было, что именно в сказанном могло его уязвить. — Но потом решил, что я короче и по делу скажу, чтоб не петляли они лишнего: шли, значит, от колодца, проходили окольной долгой тропой по краю деревни, промеж леса и крайней избой, избой вдовы Раданы, недавней вдовы, потому как муж ее лишь полгода назад ушел торговать и сгинул. Волки в этом году свирепые… Сама небось знаешь… А Рада вот уж как полгода одна с дитем малым… Где это видано, а? И… Ну… Ох, сами сказывайте! Ежели от слов срамотных не решитесь вдруг отказаться. — Не откажусь, батюшка, — упрямо сверкнула синими глазами Любава. — Богом клянусь, видели. Видели, как на порог вышел ее покойный муж, белый, как сметана, и румяный, аж в глаза бросается, как будто женщина щеки свеклой натерла. И Радана в исподнем за ним вышла, в дом увлекла, будто испугалась, что увидит кто. Так, Сивок, все было, или я забыла чего? — Он собаку мучил, — смущенно буркнул Сивок. — А я помню, он любил ее, ласкал всегда. Не стал бы настоящий Боролюб над животным своим измываться. Да и выглядел он… Сивок смешался. — Не знаю, правда, как баба ряженная, и с Раданой разговаривал так елейно, будто парубок девку умасливает… Да еще рубаха! Любава, ты чего о рубахе молчишь? Ни в жисть у него одежды из поволоки* не было! — Запамятовала… — повинилась Любава. — Что с самой Раданой? Не трогали, надеюсь, не мучили? — насторожилась вештица. Понадеялась, как всегда, на лучшее. — Все как есть оставили? — Не оставили, — отвел глаза старец. — Сразу же рассказали попу, он велел двери выламывать. Выломали, а Радана в вой — что вы делаете, что вы делаете! Поп повелел ее скрутить да снести в церковную храмину. По дороге она и рвалась, и кусалась, и голосила, да посредь пути сомлела и тряпкой обвисла. А стала она, знаешь, вештица, тощей, как девушка, белой совсем, болезной, что как ни билась, а нам все равно было. Вот она и теперь в храмине… еще неурядица есть. — Какая же? — выгнула бровь вештица, отмечая про себя, что о судьбе вдовы надо будет расспросить подробнее. — Пока похоже на упыря, но… Старец поднял на нее мрачно поблескивающий взгляд, словно прося помедлить — до дела дошли только теперь: — А то, что над церковью стал ходить огненный шар, кольцо огненное, шипящее. Как смеркнется, так прыснет над трубой раданиной избы сноп искр, как начнет со свистом носиться, в кольца виться, так и не смеет никто из окна выглянуть, ослепнуть ведь недолго. И бьется он в купол, и бьется в стены, и треснуло одно окно, так что уж и выставить Радану прочь думали, да не по-божески это будет… — Верно, не по-божески, — кивнула вештица. — Хорошо, что не выставили. Тогда я пойду к ней? — Иди, вештица, — поджал губы старик. — Только церковь у нас за деревней немного, тропа хитрая идет через… — Я провожу, батюшка, — сверкнула глазами Любава и подскочила к вештице, без просьб и разрешения хватаясь за ее руку. От этого жеста мать охнула, отец окрикнул по имени, Сивок вытаращился, а вештице захотелось провалиться под землю, только бы не ощущать на себе сеть возмущенных испуганных взглядов. Ну конечно. Нельзя чужака трогать, нельзя из одной посуды с ним пить и есть, особенно если чужак т а к о й, а глупая Любава пренебрегла законом — значит, жить ей теперь отдельно от всех и есть из отдельной посуды какое-то время, пока не очистится. — Дорога и правда мудреная. Упрямая девица повлекла ее за собой. На пороге вештица все же отняла у нее свою руку, не хватало еще, чтобы вся деревня судачила о глупом проступке храброй девушки. Та же, не обращая внимания ровным счетом ни на что, вела вештицу по тихим, ничем не мощёным улочкам между изб и заборов прямиком к сходу в овраг, а оттуда по ровной гладкой дороге к церкви, которая из самого села и не видна даже. Оставив позади ворота и пройдя мимо пожилой женщины в тёмных одеждах, занятой стиркой в корыте чего-то тёмного, Любава поравнялась с вештицей и спросила, застенчиво, почти шёпотом: — Я вот что сказать хотела, может, полезно будет. Радана ведь мужа шибко любила. Очень-очень. И все не верила, что он умер. Может, на тоску ее пришел он… с того света? — Может, и пришел, — неохотно согласилась вештица. Потом потерла лоб под бышлыком ладонью и косо взглянула на Любаву. — А как ты там оказалась, на краю леса-то? Девушка слабо покраснела. — Воду несла, батенька сказывал… Да погулять захотелось еще чутка. — С отцовым работником? — С отцовым, — с вызовом ответила девушка, ни капли не скрываясь, но тут же оборвалась и шагнула вдруг к вештице близко-близко, исподлобья взглядывая и от волнения грызя нижнюю губу. — Матушка вештица, подсоби. Сил моих нет. Никого не люблю, ни женихов от батеньки, ни Сивка моего, ни себя уже, наверное, тоже уже не люблю. Дай мне… снадобье, приворот на кого хочешь! Я сама выпью. Себя приворожу. Не могу так! «Вот зачем со мною пошла, — немного разочарованно подумала вештица. — С корыстной задумкой. Нелюбовью мучается, причем собственной». — Год тебе какой идет? — спросила она для начала. — Осьмнадцать к концу лета будет, — досадливо поджала губы Любава. — Старшую сестру еще в шестнадцать справили. Брат в моем возрасте жену привел. А я… — Пара лет у тебя еще есть, — мягко напомнила вештица. — Полюбишь. Или свыкнешься. — Не полюблю и не свыкнусь, — ощерила аккуратные для деревенской девушки зубы Любава. — Пробовала. Шибко пробовала. Не люблю. Не могу. Хочу как Радана уметь любить. Чтобы с того света почувствовали! Тяжело дыша, девушка остановилась лицом к вештице и спиной к церкви. Вокруг нее покачивались высокие стебли борщевика с зелено-желтыми соцветиями, негнущиеся, жесткие, выше головы. А ведь и в ней, Любаве, под кожей яд кипит, того и гляди — выплеснет, обожжет до мокнущих язв и волдырей. Такие они, первые девушки на деревне, которые не чувствовали, будто их кто-то может не любить, которые пресытились пищей и не могут теперь взять ни кусочка ее с радостью и голодом. А может, такая уродилась, попросту без потребы и без умения кого-то любить, да и без охоты быть любимой. Такое тоже бывает, отчего не бывать? Тогда и трогать не надо, и так хорошо сживется, лучше даже, чем у многих. Только что с ней делать теперь, когда просит? И почему не получается никак сложить выдохом коротенький отказ?.. Из-за стеблей борщевика, подрагивая крылышками, вылетел черный мотылек. Под ярким утренним солнцем его смоляные с красными точками крылья казались присыпанными пылью и потускневшими. Вештица неотрывно следила за тем, как мотылек кружит над головой Любавы. Видела его и чувствовала, как в груди поселяется тяжелая боль, как в голове начинают работать сцепочки, доселе лишь дремавшие. — Посмотрим, что смогу сделать, — только и сказала она, наблюдая за тем, как крылышки мотылька начинают биться быстрее, как сам он начинает не порхать, а истерически биться в воздухе, словно влетая в стены, едва не падая на голову Любаве, посыпая ее золотисто-русые волосы крохотными черными чешуйками. — Сначала глянем на вашу Радану. — Спасибо, вештица, — шепнула девушка, опуская глаза. — Если поможешь, у меня… есть кое-что. Деньги есть, если нужно, а еще есть моя рубашка, ну, в которой родиться можешь. Матушка ее сохранила, а я знаю, где. Я тебе ее отдам. Говорят, вы такое цените… «Ах вот оно что, — помрачнела вештица, провожая взглядом скрывшегося в борщевике мотылька. — Вот что задумал. Понятно». До небольшой аккуратной церковки дошли молча. Любава гнула в пальцах длинный стебелек высокой травы-лисохвоста, а вештица раздумывала о красном колесе, пыхающем над домом одинокой вдовы. Что-то ей это напомнило. Особенно в связке с красивым, ласковым к жене призраком. Что-то ей это… В стенах церкви ей стало жутко, но — через пару глубоких вдохов страх отпустил, совсем. Запах свеч и ладана, щекотавший изнутри нос, навевал сонливость, а маленькие теплые огоньки свечей делали темные внутренности церквушки охровыми, размытыми, даже немного уютными. Черный мотылек, разумеется, остался снаружи. Наверное, дело было еще и в этом. Вештица взяла один из хвостов башлыка и провела им по лбу. Сухой. Ну, конечно. — Кажется, моя помощь уже и не нужна, — улыбнулась она криво, наблюдая за священником и коленопреклоненной перед ним женщиной. — Сама смотри, кается, заговорами обметывается. Женщина, на вид не больше двадцати пяти годов, сидела на коленях в белом исподнем платье и белом же платке. Тонкая шея белела в теплом огне, как воск, черные, змеями вьющиеся пряди кольцами лежали на измученном, очень красивом лице и квадратных от худобы плечах. В больших черных глазах, щедро опушенных ресницами, стыла влажная пленка невыплаканных слез, на полных обескровленных губах дрожали слова покаяния: — … Господи, помоги мне, научи меня… Господи, чтобы не погибнуть мне во грехах, научи… Спаси меня… — Что же идешь ты? Надо дождаться, как кончит! — успела поймать вештицу за рукав Любава, снова нарушая негласный запрет на касание чужаков. — Что же она, измену отмаливает? Да ведь это точно Боролюб был. — Может, вам показалось, с Сивком-то, — с излишним ядом заметила вештица и сразу же себя пристыдила, поймав растерянный взгляд Любавы из-под наспех наброшенного платочка. — А может, хочет проще дело выставить, чем оно есть. Но ты права, надо дождаться. Под конец покаянной молитвы маленький, рыжевато-седой поп с редисочным носом сбрызнул вдову святой водицей и протянул руку — сама женщина подняться не могла, сил не было. Встала, пошатывало её заметно, а ростом она немного выше священника оказалась — высокая, значит, для женщины. И, даже несмотря на худобу, красивая. Очень красивая. «Удивительно обильная на бедовых красавиц деревня, — мрачно подумала вештица. — Удивительно…» — Нечистыя! — закричал вдруг священник. — Нечистыя в храме господнем! Прохладные капли полетели в вештицу, оросили неприятным холодком. Сразу же после этого поп, видимо, посчитав, что сделал уже достаточно, убрал прочь святую воду и уставился на «нечистыю» маленькими болотными глазками. — Узнаю! Узнаю! Сестры Тамары питомица, если не ошибаюсь, знаю-знаю, как хотели на костре тебя спалить в Каменьце, да вступилась сестрица Тамара, жестоко вступилась, не дала до смертоубийства довести и взяла тебя за это на службу господню творить добрые дела супротив нечисти, кою ты, как сама нечистая, знаешь назубок. Только глупости все это, не супротив сестры нашей Тамары сказано будет, нет ведь такой беды, с коей церковь бы не совладала… — Что с Раданой? — прервала священочий писк вештица. Старичок, судя по всему, был не злым, лишь болтливым, а это куда лучше некоторых одержимых, но все же из себя выводил отменно. — Красное колесо?.. — Ночь целую не появлялось, не зря ночами над рабой божьей Раданой псалтырь читал, — с гордостью ответил священник, победно сверкая на вештицу глазами. — Да и то не упырь был, как многие во грехе на защиту матери церкви помышляли, а нечистый, тьфу-тьфу-тьфу, на раданин блуд слетел. — Какой же это блуд? — спросила осторожно вештица. Однако ушлый священник сразу и примолк, блестя на нее глазами. Вступилась сама Радана. — Изменила я моему мужу, — сказала она странно спокойным, без вины и без вызова голосом. — Охотника я лесного привечала, за что виновата и духом нечистым преследуема. Однако спас меня поп, и буду я впредь свой грех замаливать да мужа ждать… А если не дождусь, так второй раз замуж выйду, как порядочная. После этого Радана внимательно посмотрела на Любаву, и девушка смешалась под ее прямым и долгим взглядом. «Не скажет», — подумала вештица. Любава сказала. — Но ведь мы видели, — та угрюмо склонила голову. — Видели. Ты это была, и твой муж. Которого ты любишь. — Потому и приветила охотника, что на мужа моего был похож, — еще спокойнее ответила Радана. — Так я пойду, отче? — Иди, дщерь моя, — умиленно перекрестил ее поп, являя своим румяным испитым лицом вящий контраст с изможденными святыми на иконах, глазеющими на собравшихся с мрачной укоризной — как впустили-то вештицу в дом божий? Как мертвецову невесту выпустили? — И молись, поболе молись, блуд легко молится… Вештица поджала губы, почувствовав жалобный и недоуменный взгляд Любавы. Будто та спрашивала, отчего она, вештица, ничего не делает. Попробуй сделай!.. осталось только выйти следом за Раданой. Прямая и белая, та пошла по деревне, заставляя замолкнуть сплетничающих мужчин и деловито переговаривающихся баб. Любава побежала следом, вештица помедлила, раздумывая, как ей быть дальше. Подумала и повернула к дому Любавиного отца. Во дворе, рядом с кучей нарубленных дров, сидел Сивок, здоровый парень в добротной одежде вольного работника. Завидев вештицу, он подскочил на ноги и, неуверенно вертя в руках какую-то мелкую деревяшку, подошел поближе. — Госпожа, — запинаясь, попросил он. — Дозволишь с тобой переговорить? — Отчего не дозволить, — пожала плечами вештица, про себя решив — сейчас парень попросит приворожить Любаву, которая хоть и рядом, а будто очень, очень далеко. И ошиблась. — Чего ты хочешь? Не бойся, здесь не услышат. — Мамка у меня болеет, — поджал губы Сивок. — Слепнет, а при том живет шитьем. Может, есть чего от бельм-то?.. — Есть, — удивленно откликнулась вештица. — Слушай, только это непросто. В зимнюю пору надо убить волчьего вожака, можешь егеря нанять, все равно зимой волков стреляют. Шкура тебе его не надобна, только печень. Возьмешь эту печень, возьмешь глиняный горшок и подставку под него. В подставку угольев насыпь. Мать рядом с котелком посади, в котором печень волчья дымиться будет, сверху их накрой покрывалом. Смотри, чтобы не задохнулась. Сивок вытаращился на нее, потом кашлянул. — Чем заплатить тебе, матушка вештица?.. — Я придумаю. — отмахнулась она. — А чтобы наверняка сработало, матери почаще в гостинцах чернику и рыбку с моря вози. — Сделаю, — размашисто кивнул Сивок. — Спасибо, вештица… Во двор вышла Любава с малым ребенком на руках. Следом за ней, причитая, выбежала растрепанная баба. — С ума сошла, Любка! Одержимой нашего Ивашечку отдавать? Да ведь она его заморит! Мне принесли, он чумазый, голодный, хворый был, я только выходила его, а вы от меня! — Батенька все сказал, — мрачно отозвалась Любава. — Слышал, Сивок? Лгуны мы с тобой, выходит. Привиделся нам покойный Раданин муж, а на деле это простой охотник был. Дураки мы с тобой. Шуму только наделали… — Не может быть, — наклонил лобастую голову Сивок. — Точно он. А куда ты Ивашку-то?.. — К матери, — еще мрачнее отозвалась Любава. — Не тронь меня, Сивок, я сейчас злая. Прибью. Ни за что батенька накричал… Ни про что. Говорит, зря женщине неудобства причинили. Да ведь она… Любава не закончила и зашагала к краю деревни. Кормилица запричитала ей вслед, метнулась через чистенький двор, впилась в забор, завыла. — И-ва-шеч-ка!.. Любава вжала голову в плечи, словно стыдилась разом и крика, и выжидающих взглядов через заборы, но упрямо продолжила идти. Вештица подумала и обернулась к Сивку. — Заведи меня в клети. И хозяев ко мне позови. *** — Не хочу его, убери… — слабым голосом потребовала Радана, укутанная разом в полдюжины покрывал и одеял на печи. Посмотрела темными печальными глазами на хнычущего Ивашку, поморщилась и отвернулась спиной к нему. — Нету у меня сил о ребенке печься… Подержите его у себя еще немного… Самая богатая изба в округе, нешто тяжело?.. — Да нет, не тяжело… — пролепетала Любава с Ивашкой на вытянутых руках. — Да думали, ты обрадуешься… — Оставь меня, — устало бросила Радана. — Я спать буду… Любава жалобно оглянулась на вештицу, нагнавшую ее уже у самых ворот раданиной избы: что, мол, делать-то теперь? Вештица пожала плечами. — Пойдем, Любава. Бывает, от болезни не отошла. — От болезни… — усмехнулась, а потом всхлипнула Радана. — Да, от болезни… Заберите его, не мучьте меня… — Уже уходим, — легко согласилась вештица. — Спи, Радана. Выйдя под жарко пекущее солнце, они двинулись по пыльной, в пожухлой траве тропинке. — Вештица… Вештица, неужели и правда — все пустое? — тоскливо спросила Любава. — Что нам показалось все? Неужто так просто? — Может быть, и просто, — легко ответила вештица. Потом нехорошо усмехнулась. — Но это вряд ли. Бесы не огненными кольцами за душами изменщиц приходят, и не на печь отлеживаться идут освобожденные от греха и болезни. Думаю я, что ты была права, Любава. Она из земли вытянула либо душу мужа своего, такое могло быть, если, скажем, сила особая у Раданы есть, либо же горем своим демона вызвала. Любава запнулась и едва не полетела вперед кувырком с ребенком на руках, да вештица успела подхватить. Когда подхватывала, услышала запальчивый шепот девушки под самое ухо: — Я затемно в баню приду, приворотишь меня? Поможешь? — и, уже отстраняясь, выдохом коротким. — Рубашку или серебро? — Плаценту… рубашку, рубашку то есть, — надломленной улыбкой ответила вештица. — Батюшка твой дозволил мне сегодняшнюю ночь у вас в бане переночевать. Главное, на глаза никому не попадись. — Да ничего, — буркнула Любава. — Я часто ухожу. *** В бане было темно, прохладно и приятно пахло сухим смолистым срубом и березовым листом. Любава знала тут всё с детства, и теперь — осторожно приоткрыла дверь, шмыгнула в предбанник. Хотела было пойти дальше, да была поймана за рукав — и вскрикнула тихонько, испуганно, не то о баннике подумав, не то о чёрте. — Это я, — успокоила ее вештица из темноты. — Садись на лавку. Говорить будем. — Это ты… — выдохнула Любава, подбирая тонкий подол ночной рубашки и усаживаясь на лавку. В ночной прохладе тело ее казалось горячим, как печка, живым, слабо светящимся во мраке своей белизной. — Может, лучинку зажечь? А то хоть глаз выколи… — Я и так все вижу, — резко ответила вештица. — Слушай меня внимательно. Если не хочешь любить, то и не полюбишь. Если бы попросил у меня твой Сивок тебя приворожить, то был бы у меня и материал, и корысть, и дело бы пошло. А в кого хочешь влюблять не так-то просто, воли нет, чтобы чары зажечь, и корысти нет, потому что не так приворотов желают, как ты желаешь, и не тем за них платят. «Не хочу зажигать. Не хочу зажигать и не зажгу лучинку, ведь и так их вижу, вижу, как копошатся по стенам, залепляют окна, лезут под лавку, к платью моему цепляются острыми коготками черные мотыльки с красными точками на крыльях, шуршат, скрипят, стрекочут, ощупывают тонкими хоботками смоляные капли, а те им не по вкусу, потому что не вкуса крови. И так вижу, как мотыльки царапающими лапками трогают нежные щеки Любавы, вползают ей в рот, влажно хрустят обслюнявленными сложенными крылышками, а Любава и не видит, и не слышит, и не знает даже о них, но знает, когда даст тот ответ, который нужен мне — и не нужен ей». — Глаза у тебя совсем неживые, вештица, — прошептала Любава. — Почему замолчала? Я тебя слушаю. Ты ведь мне предложить что-то хочешь взамен, правильно? — Правильно, — шевельнула пересохшими губами вештица, спугивая с них мотылька. — Правильно, Любава. Ты не любить ведь хочешь, ты страсти хочешь. Чтобы тянуло у тебя под грудью, чтобы ощутила ты в себе волю к странствию, к делу, к бунту, к поступкам разным. Права я? — Права, вештица, — на зубах ее противно хрустели крылышки, лопалось толстое лохматое тельце, но девушка этого не замечала. Ее призрачно-белые во тьме зубы покрылись разводами черной мотыльковой крови. — От трусости мне своей противно… И от слабости. — Тогда я сделаю над тобой нечто, — медленно продолжила вештица, прикрывая глаза, чтобы по ним не били крыльями мотыльки, заполонившие весь предбанник плотным истерическим облаком содрогающихся тушек, бьющихся крыльев и отламывающихся усиков и лапок. — И твое сердце не сожмет страх, а воля будет натянула до предела тоской по чему-то, жаждой чего-то, чье имя тебе еще придется найти. — Да, — выдохнула Любава. — Да, сделай это. Только… мне будет больно? — Нет, — вештица совсем закрыла глаза. — Не будет. Мотыльки притихли на стенах, облепив их плотной подвижной стеной, остались на платьях, устлали пол толстым, похожим на опавшие листья слоем. Вештица деревянной рукой сняла с груди короб, щелкнула серебряными замочками и откинула крышку. Ей в лицо вырвались мотыльки, еще больше их осталось в ящичке. Они копошились среди его содержимого, так что искать в нем нужное пришлось наугад. Как ни старалась вештица быть осторожной, несколько мотыльков лопнули между ее пальцами и тем, что она искала. Горячая и липкая кровь забрызгала ее руки. — Запали лучинку, — приказала вештица, подцепив птичьим черепком метелку сухой травы. Во тьме вспыхнул крохотный огонек. Пламени едва достало, чтобы выхватить дрожащие от волнения губы Любавы и кончик острого вештичьего носа. Остальное оставалось совершенно, непроглядно черным для Любавы и омерзительно живым, подвижным и блестящим для вештицы. — Вот так… Теперь дай зажгу… вдыхай глубже, чтобы дым от метелочки в самые низы легких шел… Чтобы по всему телу… Давай, давай… Лучинка выпала из дрожащих пальцев Любавы и потерялась. Вештица растерла обгорелый край метелочки из сон-травы о лавку в том месте, где было ее бедро и не было мотыльков, и убрала обратно в ящичек. Обмякшее тело Любавы она разложила на лавке, вытянула, как мертвую, только руки не на груди сложила, а вдоль тела, ладонями под бедра, чтобы не упали. Она сняла с пояса маленький серп, погладила изогнутую, иззубренную сталь. Потом открыла на груди Любавы сорочку, проколола кожу чуть ниже ключиц и одним рывком вскрыла грудную клетку. Крови не упало ни капли — ее всю выпила холодная сталь серпа. Не прикасаясь к плоти руками, вештица серпом подцепила сердце, потянула. С тоненьким влажным треском принялись рваться сосуды, громко, как канат, лопнула большая артерия. В грудной пролом стали забираться мотыльки, заполнили выемку, собрались в один пульсирующий комок, в кокон, в… Новое черное сердце. Подцепленное на край серпа вештица поднесла ко рту. Сладко, приторно, липко. Укусила, перепачкала подбородок, нос, щеки. Двигая челюстью, разрывая и перетирая, отвела голову назад, откусила шматок. Не пережёвывая — слишком мерзко — сглотнула. Укусила опять. За четверть часа расправилась с сердцем целиком. Рана на груди Любавы заросла. Вештица распахнула дверь в предбанник, и мотыльки ринулись прочь. Сама она зашла в комнату с чанами воды, набрала целый тазик и пошла умываться наружу. Крови с нее стекло немерено. — Вештица… — через часок раздался жалобный голос Любавы. — Вештица, больно… — Где болит? — спросила, ещё с улицы, вештица. — Сердце? — Нет… — Любава всхлипнула. — Наверное… Не знаю! Хочу, хочу, хочу… — Чего хочешь? — вештица не оглядывалась, наблюдая за тем, как по лунному диску ползут мотыльки, как они кружатся по небу, как ползают по травам и крышам домов. Когда она подносила к глазам пальцы, по тем прыгали алые отсветы. — Чего же тебе хочется, Любава? — Не знаю! Девушка горько расплакалась. *** — Матушка вештица, — в баню заглянул Сивок. — Тебя Радана просила звать, уж не знаю, зачем. — Пойду, раз зовет, — пожала плечами вештица, лежавшая на лавке в предбаннике. Знала, что напугает Сивка, но даже когда слышала его шаги по дороге к бане, не шелохнулась. Не могла. Теперь пришлось перебороть оцепенение — натянуть тысячу липких паучьих ниток между спиной и лавкой — и подняться. — Не гляди, сам знаешь, что я не человек. Побледневший Сивок попятился, запнулся о порог и отвернулся. Вештица подняла с лавки башлык и натянула на голову. — Идем. — У тебя… — Молчи. Знаю. Сивок долго шел молча. Потом сказал: — Почему Любава заплаканная с утра? Ей Радана обидное что сказала вчера, когда ребенка вернуть решили? — Может, и сказала, — холодно ответила вештица. — А может, ты виноват. Обидел. Недостаточно любишь. А? Сивок вытаращился на нее, потом вдруг плюнул и остановился. — А что я сделаю? Зову в жены — не хочет! На увоз зову — и то нос воротит! Гулять зову — скучно, к себе прижму — оттолкнет, цветы поднесу — убери, на другую взгляну — не смей! Что ей нужно-то от меня, девке полоумной? Ни прочь не пустит, ни к себе не притянет! Я за ней как шавка последняя, а она… — Ничего не нужно, а ты все дать пытаешься, дурак, — невесть зачем сказала вештица. Сивок разом и замолчал, видимо, крепко задумавшись. — Да ты не слушай. Гляди за ней лучше в оба. «Пусть глядит, — подумала тоскливо вештица. — С черным сердцем долго не живут. Год, два еще, а потом, как всегда бывает, свалит ее болезнь. Заплутает в лесу. Попадется волку. Сивок, себя не помня от ревности, размозжит ей голову — потом придет в себя и поймет, что ни в жизни бы так не поступил, а тут тьма заволокла глаза. И не виноват ведь будет, рубаха-парень. А впрочем, виноват. Все они виноваты, отчего мне одной за них всех болеть?..» — Дойдешь дальше? — угрюмо буркнул Сивок. — Я к Любаше… — Дойду, — пожала плечами вештица, различая на фоне темного леса покосившуюся и измызганную Раданину избу, в которой еще угадывались следы былой добротности, да почти все ветром выдулись. — Если ее мать сушит травы, то пусть поищет что-нибудь от душевных тревог. Если нет — отыщи, у кого есть, и сам завари, как посоветуют мудрые женщины. — Сделаю… И, ежели не тяжело тебе будет, матушка, занесешь вот это, корочек немного, собаке Раданы? Я обычно сам ношу, сейчас тоже думал занесть, да только, ну, к Любаше… Вештица пожала плечами и забрала мешок. Сивок побежал обратно, к самому большому и красивому дому во всей деревне, а вештица повернула к самому жалкому и бедному. Шла она тихо, старалась все больше держаться тени. Может, поэтому и застала то, что застала. Радана стояла на крыльце и обнимала резной столб, как обнимают женщины любимых мужчин. Все ее худое жаркое тело льнуло к занозистой, давно не лущенной древесине. Щека, обтершись об нее, кровоточила, губы обметали царапинки — видимо, и лобзала она дерево, пока вештица еще не подошла. — Милый ты мой… Любимый… Столько тебя… Радана всхлипнула, прижалась еще теснее. — И не больно ни капли, только бы ты… Вештица стукнула в калитку. Залаяла хрипло, изможденно собака. Вештица зашла и сразу же рассыпала перед ней с дюжину хлебных корок. Собака принялась жадно, давясь, пожирать их. — Голова закружилась? — любезно помогла испуганной вдове вештица. — О столб опереться всегда хорошо, особенно у лестницы, не то слетишь головой вниз. Пойдем в избу? — Идем, — пролепетала Радана, опуская глаза и торопливо стряхивая с платья щепки и шелуху облупившейся краски. — Идем, вештица, шибко ты мне надобна… Они вошли в немытые, темные сени, прошли в залу с заваленным грязной посудой столом. В избе сильно воняло прокисшим. — Матушка, — всхлипнула Радана. — Нечем тебе платить, разве корову отдать, да зачем она тебе нужна? А мне срочно нужно, с таким к знахаркам местным не пойдешь, а сама я от такого средства не знаю… — Говори, — прервала ее вештица, поднося одну из длинных, до пояса, лап башлыка к лицу и зажимая нос от кислого запаха. — Что нужно? — Живот крутит, — бледно улыбнулась женщина. — По-женски. Да еще… светится. — Светится? — вештица выгнула бровь. — Интересно. И где же? — Живот сам светится… Как будто искорка внутри горит… Вот как у тебя глаза сейчас горят, красновато-желтым прямо… ой… — Уберись здесь сначала, — невесть зачем — впрочем, понятно зачем, — приказала вештица. — В хлеву под подол тебе лезть не буду, и не упрашивай. Мало из-под земли заразы, так еще и земную нанесем. Радана поглядела на нее удивленно, потом снова всхлипнула. — Ладно… Ладно, уберуся… — Тогда я и приду, — криво усмехнулась вештица. — И кислятину эту выскобли, что это вообще такое?.. Радана, разумеется, не ответила. Вештица вышла на крыльцо. Она слышала, как неуклюже возится среди хлама и рухляди женщина, как гремят черепки, как булькает вода. Слышала глухой стук ведра об пол, плеск переливающейся через край воды. Слышала постукивание дров, которые доставались из корзины и укладывались в печь. Под конец вештица села на крыльцо, привалилась виском к столбу, тому самому, который обнимала Радана, и уснула. — Госпожа… — жалобно окликнул ее голос, выхватывая из темного, похожего на теплую воду сна. — Госпожа, я вас водой забрызгать боюсь… Вештица быстро встала. Красная, лоснящаяся, в подоткнутой юбке, Радана стояла на крыльце, в одной руке держала капающую тряпку, в другой ведро. — А потом не забудь сходить в баню, — добавила вештица, осматривая покрытое липким потом тело. — Я к тебе туда и загляну, как закончишь. *** Вештица стояла на опушке леса и неотрывно глядела на избу Раданы. С наступлением еловых сумерек дымок над трубой погас, хотя дров должно было еще хватить на несколько часов. Видимо, пожалела своего чёрта, захотела его не раскаленными углями, а мягонькой золой встретить. Ее дело. Вештица смотрела на избу, но вместо деревни, неба и деревьев видела плоский — пока плоский — живот Раданы, в котором золотое в страшный алый свет зарево высвечивало крохотного червячка с петушиной головкой и змеиным зраком, глядевшим сквозь плоть. Радана трещала без умолку о том, как время от времени скручивает ее болью, будто ворочается в ней кто, как боялась она, что сквозь тонкую ночную сорочку прорвется свет и увидит его священник, как нужна ей сейчас какая-нибудь травка, чтобы умалить боль и… — …чтобы дитятко до срока полного доносить, а то знаю, как бывает, если допрежу разродишься — так и умереть дитенок может! — закончила она ласково и умильно, поглядывая на вештицу теплыми, заволоченными любовью глазами. — А мне очень, очень его хочется, змеюшку моего порадовать… — Змеюшку, значит, — прошептала вештица. — Не супруга? — Супруг меня кинул, — отмахнулась Радана безгорестно. — Уж сколько я по нему плакала… А милый змеюшко и церковь для меня бы по кирпичику разнес, да я пожалела. Отовралась. Ты же не сердишься на меня, а, вештица? Он мне сказал, что ты не злая, что ты из наших, а людям так, для отвода глаз помогаешь… А мне — поможешь? Я и человек, и ваша теперь, раз во мне он водится… — Помогу, — просто сказала вештица. — Сейчас, подготовлю зелье… Когда Радана поняла, что это за зелье, и над избой поднялся горький, полный злобы вой, вештица уже была в лесу. Стояла, не двигалась, и думала. Долго думала. О разном. О страшном. И о предстоящем. Когда небо окончательно потемнело, послышался свист. Это было странно — так свистит сильный ветер в деревьях, но ветра не было. Потом темная вроде ночка озарилась красноватым, как от пожара, заревом. А потом по небу огнехвостой кометой промчался пламенный сгусток и упал к раданиному двору. Плюясь искрами и шипя, он с диким свистом свился в кольцо, раскрутился так, что задрожала изба, закачалась труба, застонали деревья. Звездное небо подернулось рябью. Огненное колесо с визгом вытянулось в столб от трубы и до неба. Сверху раскрылся пламенный цветок змеиной пасти, заизвивался в нем кровяно-красный язык, и огромные желтые глаза весело подмигнули вештице, прежде чем скрылись в трубе. Все затихло. В ночной чаще запел соловей. Мягко, сонно зашелестела листва. Вештица покачнулась. Моргнула. Ее едва не сморило! Ее, вештицу! Она больно кольнула клювом птичьего черепка себя в ладонь, до капли крови, очухалась и побежала к избе Раданы, что было духу. Двор был странно тихим, молчавшим, как в колдовском сне под мертвою рукой. Вештица не стала сразу заходить в дом. Обошла избу кругом, но в маленьких оконцах нечего было разглядывать. Тогда она поднялась на порог, коснулась замка разрыв-травой, не пытаясь даже проверить для начала, вдруг открыто. Знала, что Радана наверняка от нее заложилась крепким засовом, если замок не навесила. Закончила и подлила в петли маслица. Вошла совершенно бесшумно. Готовая, если надо, бежать без оглядки — змей мог заманить ее внутрь, а потом подпалить заложенную избу. Нет, никто ее не ждал и не боялся даже. На полатях в комнате с печью лежала Радана. Вештица видела, как руки у нее обнимают чью-то невидимую шею — видела, как подол ее ночной рубахи сам по себе взлетает выше груди — видела, как податливо прогибается поясница, как разметываются, а затем собираются вокруг пустоты в петлю черные, богатые волосы… Губы Раданы приоткрылись, как для крика, но крика не было, только сдавленное мычание. Кто-то целовал ее, сгребая в охапку, вминая в полати, сжимая за тонкую талию и белое бедро до заметных даже в лунных сумерках пятен. «Что я могу? — подумала вештица, судорожно отворачиваясь и выходя в сени. Сердце глухо стучало в ее груди и горячий жар приливал к коже на щеках. — Бить пустоту? Силиться руками обхватить бестелесное тело? Отрывать его от Раданы — теперь?..» То, что она приготовила, сейчас бы не помогло никому. Она достала из мешка у пояса плаценту Любавы, высохшую, завернутую в мешочек из телячьей кожи, и стала считать узелки на шнурках. Считала долго. Много раз по новой, пока не сложилось достаточно отсчетов для… Для того, чтобы там закончили. Когда змей напьется — крови ли, любови, души ли, телесного жара, — он перестанет быть бестелесным духом или алым бесформенным снопом. Он станет — чем он станет? Это секрет. Если прежде принимал для Раданы облик ее мертвого мужа, то, значит, она его еще любила, мужа своего. А теперь от него отказалась. Захотела своему змеюшке родить мертвого змееныша, слава лесу, теперь мертвого в самом деле. Опасения оправдались. Горницу заливал алый свет с россыпью золотых огоньков. Они танцевали на стенах, точно дикари вокруг костра темноты. Змей же был змеем. Красным с пламенно-желтой крапью, огромным, блестящим, раскинувшим телеса свои на всю комнату. В кольцах его, пыхавших жаром и лениво скользивших, млела Радана. Она обнимала их вялыми руками, потиралась о них щекой. Вештица вошла и замерла. В поджаром раданином животе снова жило красно-желтое пламя, но пока не птицеголовый змееныш, а только крошечная алая точка с черным зрачком посередине. Радана обернула к ней свой взгляд, но в нем не было ни злобы, ни страха — сплошная нега. Ее лицо стало еще изможденней. — А, ты вернулась… Нет, я больше не стану пить твои травки, обманщица… Да и мой любимый не даст тебе меня обижать, — она хихикнула, откидывая голову назад, на новое кольцо красного тела, теперь обвившегося вокруг ее такой тонкой и хрупкой шеи. — Сегодня ночью я с ним уйду… В подземные покои… «Сегодня ночью он ее убьет — или бросит, — поняла вештица. — Если бросит — то хорошо. Если…» — В мертвом теле он вырастет того лучше, — мужской голос, голос, пожалуй, раданиного мужа, стал постепенно перетекать в женский, сухой и спокойный. Да вештица была не дура, сразу же злобно выругалась старыми, ведьмовскими словами, и вместо голоса зазвучало шипение. — Мне она не нужна, вештица. Новое кольцо упало на лицо Раданы, еще два мертвым хватом стиснулись вокруг талии. Белые руки, теперь напрягшиеся, только гладили блестящую чешую. — Раз не нужна, то брось ты ее, — попросила пока по-доброму вештица. — Зачем зря жизнь губить? — Убью, потому что из мертвой и ножом не вырежешь то, что внутри, — кольца стиснулись крепче, руки Раданы сжались, но все еще ласково, недоуменно. Через боль, через судорогу, но стали они гладить дальше. — И убью потому, что ты не хочешь заплатить мне за ее жизнь… Или хочешь? — Хочу, — просто ответила вештица. — Вот, мешочек из телячьей кожи, а в нем — плацента особенной, сильной девушки. Она могла бы стать колдуньей, было бы, кому ее учить. Возьмешь ее рубашку — получишь ее колдовскую силу. А она ведь надобна тебе, змей. Наденешь рубашку — обретешь человечье тело. В любой город и днем и ночью сможешь зайти. — Хорошая цена, — прошипел змей. Кольца его стали понемногу разжиматься, Радана сделала жадный вдох. А потом он стиснул ее с тройной силой, не позволяя снова вдохнуть, и ласковая Радана забилась от боли и удушья в первый раз. — Но я назначу условие, вештица. Не соблюдешь — удушу. — Сделаю, — ширя глаза на тело Раданы, которое билось, точно в бешеной пляске, стучало голыми пятками о деревянный пол и ломало под страшными углами руки, пообещала вештица. — Говори быстрее, не мучь ее! — Ты не тронешь то, что в ней есть. Я зачарую ее, заставлю забыть, а через три года она родит мне змееныша. Ты не вмешаешься, не отчитаешь, не отсоветуешь, в церковь ее не погонишь. Впрочем, к местному попу можешь и гнать. К знатоку — не смей. Где бы ни была, что бы ни случилось — не вздумай ни так ни этак повредить моему змеенышу. — Клянусь, — быстро выдохнула вештица, наблюдая за тем, как синеет белое тело. — Отпускай ее! Кольца разом развились. С глухим стуком упала Радана на пол, раскинулась неподвижно. Вештица подбежала, села на колени и прижала два пальца женщине под горлом. Жилка билась. Быстро. — Забирай. Змей раскрыл пасть и поймал в нее телячий мешочек, а затем рассыпался снопом искр и ускользнул в трубу. *** Вештица затащила Радану на полати, укутала в тонкое покрывало и уложила на лоб смоченную отваром тряпицу, а потом задумалась, что дальше, и — выйти из этого дома захотела. В комнате было слишком жарко. И пахло кислятиной. У вештицы кружилась голова. На пороге все было серебряным и черным, как украшения чернобровых красавиц с юга. Вештица прикрыла глаза и обессиленно прислонилась спиной к стене избы. Потом по закрытым векам побежали теплые огоньки. Она открыла глаза. Змей медленно сплетал вокруг нее свои кольца, но он не был ни холодным, ни скользким. Наоборот. Он был теплым. Бархатным. Приятным. Ладонь сама легла на горячий красный бок, некрепко, ласково свернувшийся вокруг ее талии. — Вештица, а, вештица, — прошептал он вкрадчиво, раздвоенным языком касаясь ее уха. — Устала… перепугалась… неужто меня можно бояться, особенно такой, как ты? Ты ведь страшнее меня. — Страшнее… змеюшко, — улыбнулась она неровно. — Куда страшнее. Что ты вернулся? — Да так, сказать тебе кое-что хотел, — тугой змеиный бок скользнул по щеке. — Мужа я ее на лесной дороге сцапал. Если пронесешься над кромками елей, увидишь поляну из трех крест-накрест поваленных берез. Под ними в яме он и теперь сидит в колдовском сне. Захочешь — вернешь Радане. Она, все-таки, ласковой была, да и я не зверь… — Спасибо, — сказала она — и вонзила снятый с пояса серп ему в брюхо, рванула сверху вниз, рассекла на два локтя, не меньше. Зря он принял телесную форму, зря отпустил Радану и без жертвы решил с ней, вештицей, заговорить. Прав он, что она опасней. Прав он, да решил дурак, что хитрей ее. — Отцепись. Он, содрогаясь в предсмертных судорогах, пытался мять и давить ее, да только зря терял время. Она только вчерашней ночью съела горячее сердце. Тело ее было твердым, как мрамор, а кости мягкими, будто веточка ивы. Он мог бы протянуть ее через кольцо или приплющить камнем, но она бы встала тут же в полный рост как ни в чем не бывало. Через месяц чудодейственное свойство спадет. А пока она только ждала, когда прекратит биться огромная змеиная туша, упадет с нее в сырую траву и… Исчезнет. Тела своего нет у алого змея — только чужие страсти. После него на земле остался мешочек телячьей кожи, который вештица быстро подняла и прижала к груди. «На плаценте самые сильные заговоры бывают, и я его сделаю, — думала она, сбрасывая с себя мешок, серп, ящичек и одежду. — Заговоренная мной плацента перекроет силу черного сердца, долго проживет Любава — какой захочет, любимой иль не любимой, любящей иль не любящей, тысячу дорог изойдет, счастье свое пытая, тысячу способов испробует — и достучится до того, кто сможет ей помочь, и я все, все сделаю правильно…» Избавившись от всего, что на ней было, она вынула из ящичка крохотный мешочек на конопляном жгутике, собрала в него всякой всячины и бросила его в траву. Сама кувыркнулась спиной назад. В траву упала большая блестящая сорока, подцепила жгутик клювом, закинула мешочек себе на шею и взлетела. Нужная поляна была саженях в ста от опушки, под сенью трех крест-накрест сваленных берез. Нырнувшая под них сорока попала в яму. Там стонал и метался человек, хватался за ноги. Кажется, он только-только очнулся от колдовского сна, который наложил на него теперь мертвый — и бессильный — змей. Мучился мужчина этот от голода и жажды, от боли в переломанных при падении ногах, от измождения, которое несет такой сон. Сорока опустилась ему на плечо и сдернула с шеи мешочек. Застрекотала ему на ухо. В предсмертной лихорадке понял он, что твердит ему птица на птичьем языке, и высыпал все из мешочка — крохотный сухарик, кристаллик странный, серый порошок да пучок сушеных трав — себе на язык. Сразу же показалось ему, будто сытно поел он, напился из чарки студёной воды и залечил ноги. — Вставай, — шепнула ему в ухо — кто? птица, с человека ростом? женщина, поросшая перьями? он не разобрал. — Вставай! Я ствол березы сюда спущу, вскарабкаешься по нему… Лес был серебряным, светлым, но в глазах Боролюба все путалось, таяло, дрожало, будто блики на посуде хрустальной. Видел он чудо серебряно-черное, на кривых птичьих лапах, но вроде бы человеческое, женщину даже. Ему бы броситься наутек, да голова кружилась. Ему бы ослушаться, да голос женщины был неумолимо резок, точно стегала плетью. Она подставила ему оперенную руку. Он привалился к ней, ощущая запах перьев, и пошел, спотыкаясь о трухлявые поваленные стволы, путаясь в сетью сплетшейся мураве. А потом он увидел свой дом. Родную избу, избу с молодой, красивой, любимой женой… Досель болело все его тело — так он думал — а теперь страшнее всего заболело сердце. Ничего не соображая, поднялся на крыльцо, толкнул дверь. — Змей… — Жена… — прохрипел он, в сумерках разглядывая тощую, растрепанную, в синяках на голом теле Радану. — Что с тобой, жена? Она застыла, точно лунный призрак. А затем заплакала и бросилась ему на грудь. Он сжал ее в тесных объятиях, хотя сам едва стоял на ногах. Вештица за домом досадливо и смущенно натягивала сброшенный балахон. Не хотелось бы ей, чтобы раданин муж хоть что-то запомнил из этой ночи. Светало. *** Вечером того дня Сивок не отходил от Любавы ни на минуту. Чувствовал, как смотрит на него Любавин отец, чувствовал и думал, что прогонят его со двора, но плевать ему на это хотелось. Что-то неладное было с его Любавой. Не понимал он ее, уразуметь не мог, сложной она была, не такой, как веселые девки с купаловой ночи, не такой, как тихая Глаша из родного села, которую мать ему сватала. Другой Любава была. Гордой. Смелой. Шальной немного, будто не все у нее с головой было в порядке, но не беспомощно, наоборот, заумно слишком. И такую любил. Даже, наверное, за это любил так сильно — что дураком был согласен быть, что бегать за ней шавкой последней согласен был, что позволял ей, девке, вести, а сам, парень, следовал. Но совсем у нее зашел ум за разум. С утра не просыхали на бледном лице ее слезы. За одно бралась — и сразу же бросала, причем зло бросала, ненавидяще — ломала иголки, спутывала пряжу, его, Сивка, бросилась целовать, но тут же почти — по щеке ударила и сбежала. Он ничего не сказал, пришел следом, сел рядом. Она расплакалась, попросила прощения, прижалась липовым листком. Он обнимал. Не понимал, правда, ничерта, но обнимал. Ближе к вечеру позвала к себе и, сверкая глазами, сказала: — Увози меня. — Куда?.. — растерялся он. — Поздно уже, Любаш, если на озеро хочешь. Родитель рассердится… — Дурак! — вскрикнула, снова глаза заблестели. — Насовсем увози, к себе увози, возьмешь меня в жены. Ненадолго. Справим свадьбу — в день один надо управиться — и уедем. Не знаю куда. Далеко. Везде побываем. Мне надо. Увезешь?.. — Увезу, — ответил он. Снова ничего он не понял, зато почувствовал: не сделает, как Любаша его велит, так она с горя в реке утонет — или на него с ножом кинется. — Сейчас? — Завтра, рано утром, — облизнула Любава губы. — Сделай, родимый, чтобы до рассвета все готово было. Не погонятся. Я писать умею, напишу, что да как, проклянут — и забудут. А мы уедем. Далеко. Не заставишь в родном селе сидеть? Поклянись! — Клянусь! — испуганно ответил Сивок. Она его отпустила. По дороге к сеннику он подумал, что надо бы спросить, отчего все так, да решил лишний раз не тревожить. Подготовил, как все говорено было, и лег спать. Проснулся еще до первых петухов, вышел во двор, умылся. Подумал, что не придет Любава, успокоился. А она вышла на крыльцо, с сумой и посохом, одернула кожушок, поправила платок. — Готово? — спросила отрывисто, и сна — ни в одном глазу. — Готово… — ответил он. Взялись за руки и вышли на дорогу. Все тихо было. У Сивка даже в ушах зашумело, да так зашумело, что потом услышал он грохот — и подумал, что в ушах стучит… Он увидел телегу, коней двух в ней, большие блестящие копыта. Сердце оборвалось и рухнуло вниз. «Насмерть задавят — подумал, а сам, еще не додумав, уже толкнул Любаву из-под колес и под первым лошадиным ударом вниз упал. Все в пыли утонуло, в грохоте вдребезги разбилось. Лежал, не зная, жив или мертв, а потом его за плечо как дернул кто-то, как усадил рывком на место, как затряс: — Живой? Живой?! — Живой! — заорал Сивок, угадав, что красное пятно, прыгающее у него перед глазами — испитый конюх Ефрем. — Сволота ты последняя, гуз собачий, рыло хряково!.. Оттолкнув вусмерть пьяного конюха, которому захотелось рано утром запрячь телегу и проскакать в ней по селу, Сивок огляделся. Сердце упало во второй раз, еще страшней, чем в первый. Синее ситцевое платье Любавы заворачивалось на ветру над белой ногой, лежавшей на дороге. Дальше подол неуклюже сбивался на бедрах, скрывал часть живота, заканчивался под грудью. Сивок смотрел снизу вверх и медлил, сильно медлил, потому что… Потому что если бы все было хорошо, это сама Любава уже бросилась бы его поднимать — она бы и пьяницу последнего бросилась на ноги ставить, не то что его. Он смотрел на ее красивое белое горло в расстегнутом воротнике — лопнули и отлетели две верхние пуговички, — и как-то остаточно, глухо думал о том, какой мягкой, сахарной была эта шея, как дрожала жилочка, когда Любаша ругалась — а ведь и тогда он ее любил, даже когда спорили оба до хрипоты, — и даже как-то затосковал он сейчас, прямо сейчас, еще не взглянув выше, и по ругани ее, и по слезам, и особенно по улыбкам. На шею с подбородка капнула капля крови, и он поднял глаза. Любава разбила голову о высокий, служивший гордостью ее родителей каменный забор. Ефрем подковылял к ней, встряхнул за плечи. Голова упала на грудь. Открылся окровавленный, смятый затылок. — Я… — застонал Сивок. — Я виноват… «Я виновата, — подумала вештица, видя всё это от начала главной деревенской улицы как на ладони. Она прижимала к груди зачарованную на долгие счастливые году рубашку Любавы — прижимала прежде, а теперь уронила. — Я опоздала на пять минут — и на всю ее жизнь».