Струпья фраз

Слово пацана. Кровь на асфальте
Слэш
Завершён
NC-17
Струпья фраз
автор
Описание
До Турбо не доходило, кого там Зима приволок им в Универсам, а тот пояснять, походу, и не собирался. Хотя знал прекрасно, что прежде чем подвести, надо было курсануть на сходе: чья баба и от кого, не ебучка ли та. Девушка пацана — это же вторая репутация, поэтому Турбо после медляка решил с Зимой потолковать.
Примечания
Писалось в виде эксперимента!
Содержание

Часть 2

      Раньше встречали куда чаще, открывали дерматиновую дверь и ждали украдкой. Нет, не дома, где трубил голос отца, раскачивался в ответ ему страх и продолжало трясти детским ужасом. Папаша предпочитал бить его в кровати, пяткой вдавливать череп в пол, пока Валерка не умел сопротивляться. Пиздюком давался легче, почти не плакал, наверное, потому что пытался в тот момент научиться дышать заново. Пьяная мать иногда заступалась, но в итоге доставалось Валере лишь сильнее. «Блядовать под юбкой не станешь, сука». Сбегал из дома, через неделю возвращался и слушал прощения, потом, дурак, им верил — не гасла надежда в сердце, думал, отец перестанет гаситься полторашкой вместе с матерью и успеют они все вместе пожить как люди. Раньше ещё лез в объятия к мамке, ещё радовался тяжелым шаркающим шагам папаши на кухне, ещё, наверное, их всех любил. Потом уж, спустя года, все понял: не получилось. Мать — полюбить, а отца — возненавидеть.       Здесь же его хотя бы приветствовали, отпаивали тёплым чаем и вели молчаливую беседу, одними лишь глазами. Обязательно двумя парами, первые — чуть слеповатые, едва выглядывали узкими щелками из-под выгоревших бровей, пока влажно блестела в них старость. В других — скрывалась врожденная проницательность, и эти глаза-блюдца пленяли сильнее, подкупали ребяческим озорством и живой радостью от встречи. Валера боялся даже сперва в них смотреть, жаль, не знал, что угаснут блюдца быстрее, чем он наберётся храбрости в них взглянуть. Теперь стали оловянными да потускнели.       В прошлом ещё живо звучали голоса и язык, который никогда не понимал, мелочью пытался учить, но не хватало упорства и терпения, русский давался с трудом, а уж татарский — тем более, поэтому бросал, хотя перед этим бахвалялся и наливался спесью. Думал, что начнёт говорить и не будет смысла просить переводить, но летели года, менялась страна и они — тоже.       В подъезде весь окоченел, пришлось греть руки у батареи. Дуло ветром в затылок из деревянных окон, мерзли уши, сводило челюсть. Слышал неторопливую, ленивую поступь. Сперва почувствовал, как отлегла внутри, утихла тревога, успокоилось мигом сердце, и лишь потом заметил, как выглянула на порочне тощая рука и сверкнули оловянные глаза. Задушила нелепая детская радость от того, что Зима стоял перед ним один — все ещё не мог забыть их танцы с Лялей, подозревал: домой тот нагрянет с девчонкой, потащит за собой и там, в ночи, утонет в её чарах.       Резкой тенью очертилось чужое лицо, и дрогнули губы Зимы в вопросе:       — Давно разошлись? — Спросил чисто для галочки, ступая недовольно к Турбо. Поравнялся спустя долгие минуты, специально медлил, пока в подъезде шлейфом несло дешевыми женскими духами. Валера понял сразу — от телогрейки, небрежно накинутой на плечи Вахита.       Огрела голову острая ненависть, распустилась по телу. Не сдержался и раздражённо ответил:       — Часа два как.       Бесила вяжущая сладость, тошнотворно приторный душок от Зимы, его вялая походка и красные, будто распоротые, губы. Пахло неправильно, извращенно, и на секунду Валеру прошибло — несло от Вахита чужаком. Зима с пацанами был даже ближе, чем Турбо, месяца не прошло, как стал смотрящим, но скорлупа уже успела привыкнуть, да и среди суперов один из падающих надежду, а сейчас что? Гасится как мышь ото всех, дербанить вот-вот перестанет и выйдет из центровых. Не дело.       — Пустишь? — спросил Турбо тоже для галочки.       В ответ короткое:       — Снова отец?       Врать не хотел, а правда наружу не лезла, поэтому молчал.       Зима сразу всё понял и отступил от Валеры на шаг, но не из-за страха, а из-за тупого бессилия ситуацию изменить. Кивнул и пошел впереди. Звякнули ключи, замаячал рядом с носом бритый затылок, и в ответ заскребло внутри влажное, мокрое желание. Помутнился рассудок, и стало от самого себя тошно.       — Только спят все, поэтому давай без шума.       Валера на автомате улыбнулся — куда уж ему без шума. Дверь жалобно скрипнула, потянулся в квартиру из подъезда жёлтый свет, и Зима вдруг всем телом напрягся. Остановился у порога и обратился в темноту коридора мягко, взволнованно:       — Эби, ниме син йокламыйсын?       Валера ни черта не видел, пока не брызнул в прихожей свет. Сперва заметил голые старческие ноги, иссохшие и полные жилами вен, потом выглянуло из коридора морщинистое лицо. Слеповатые глаза эби смотрели мимо, будто бы позади Вахита с Валерой был кто-то третий, сразу потянуло холодом. Турбо обернулся, но никого в подъезде не было, опешил, а после решил всё-таки поздороваться:       — Исеммесес.       Старуха вся скукожилась, нелепо сложилась в гусеницу, усевшись тряпичной куклой на табуретку. Зима посеменил следом.       Валера все стоял у порога, глядел на то, как Вахит опускался на колени рядом с бабкой, касался её хрупких рук, когда блеснуло в них железо. Не понял что, то было, но когда Зима аккуратно выхватил кухонный нож из чужих пальцев, до Валеры наконец дошло.       — Караклар дип уйладым, — надтреснуто прозвучал её голос. Ладонью приложилась к щеке Вахита, огладила робко, стыдливо, но Зима на ласку не ответил. Стало неловко — сцена была не для чужих глаз, поэтому не знал, куда себя деть, мялся минутами, пока на него не обратили внимание. — А ул кем?       Понял, что не узнали. Зима ведь говорил — память сдает, иногда и не вспомнит дорогу домой, поэтому Турбо почти не удивился. Почти, потому что не хотел признавать увядание живого существа, того, кто складывал ему кыстыбый на кухне, пока Валерка, ещё мальчишка, не мог усидеться на месте в ожидании Вахита, кто улыбался ему беззубо и мягко на его попытки в татарском, кто проходился искривленными пальцами по отросшим волосам. Ещё имелась тогда между ними зыбкая связь, но вот успела она оборваться. Оказались чужими.       — Без дуслар-р, Эби. — Без запинки ответил вместо Валеры Зима. Устало посмотрел на Турбо, кивнул, мол, чего стоишь истуканом?       Валера снял обувь и растерял былую уверенность, снова стал десятилетним пацаном и зашагал несмело. Почувствовал спиной, как провожают взглядом, и услышал тихое, нервное:       — На шайтана ул охшаган.       Пронесся каркающий смех Вахита и  спокойное, утверждающее:       — Эйе, бу ул.       Когда прозвучало шарканье ног, прикрыл дверь. Послышался шёпот, но слов разобрать не сумел. У шкафа остановился, вгляделся в зеркало и себя не узнал. Заплыл глаз, раздуло щеку, исказилась призрачная красота, и стал куда страшнее. У Зимы удар был поставлен хорошо, а у Валеры, дурака, давно уж разбухло нутро гордостью, поэтому и не заметил вовсе, вот результат.       Нынче не отражался в зеркале мягкотелый перепуганный Валерка, ибо выросло в нем волевое сердце, но вместе с тем — мужское, слепое самомнение, что крепло годами на улице, скрашивало кровью пальцы, пока Турбо обрастал связями и искал место в Универсаме. Почему-то в первый год после вступления считал, что Вахита утянет на улицу следом, но Зима всё не пришивался, ходил в чушпанах и на асфальт забивал. Был не при делах, но иногда тумаки получал, заступаться ни разу не просил, наверное, понимал, что быть подкрышником окажется куда хуже. В бабье лето Валерка всегда таскался к нему в панельку чаще чем к себе, а когда приняли в Универсам, то перестал. Вился у коробки, гонял мячи с пацанами, терпел побои как от суперов, так и от отца, больше не боялся шишкарей, разбивал свои и чужие колени. Помнил, как таскался за старшаками, а те ставили на пики, че с него взять-то, чеграшей только так, нечего им зазнаваться. После получил позывной, и завертело-закрутило в другой мир, узнал, наконец, где его дом, а к истокам дорогу забыл. Вахит чушпаном оказался поперёк горла, поэтому Валерка и его забыл. Стался Турбо, значит утекла прошлая жизнь и началась новая.       Был на хорошем счету, полностью к делу не подпускали, так, по мелочи, шакалил, когда надо, команды выполнял до срока, ну, медленно пошло-поехало. Однажды поручили ловить рекрутов, поставили в пару с Ильичом, время тёмное — делили асфальт все, кому не лень, поэтому пополнить массу нужно было в срок. Рекрутов присматривали на улице: что по жизни, как себя ведёт в принципе. Тряпок не брали, а лучших крышевали заранее, чтоб соседи не успели ухватить. Если за себя умел постоять и не ссыковал влезть в драку, то запоминали. Тогда Турбо вспомнил про Вахита, почувствовал, что за него впрячься можно, пацан хороший, чего нет-то? Караулили с Ильичом у подъезда неделю, солнце пекло нещадно, кожа сползала комками, была середина июля, и пахло распаленной плотью и потом. Валера знал квартиру Вахита, но перед Ильичом признаваться стыдился, понимал, если расчухают, как близко якшался он с чушпаном, то не будет покоя — был ещё пиздюком, поэтому верил в это свято. Ничего по итогу они не добились. К концу августа Универсам заполнился нелегалами, и нужды ловить рекрутов больше не было, но в октябре Штырь захотел подвести ещё одного человечка. Внезапно. Турбо не вдуплял, зачем Штырю то надо, на тот момент не успел он загреметь по статье и оказаться блатным, — но Адидаса не спрашивал, когда собрались с пацанами на проверку. Вова лично давал задачу всем, кто хочет подвести, заманить претендента на территорию Низов, где ждали толпой Универсамовские, обычно из пяти-шести пацанов разных возрастов, хотя старшие чаще всего не участвовали, объясняли просто: не их птица полёта. После докапывались до новичка, мол, че шляешься, чухан? Бабло есть? Выворачивай-выворачивай, пока не расквасили. Чаще всего заканчивалось сломанными костями и кровавыми соплями. Помнил, в ту осень пятки мокли куда сильнее — ходил в дырявых кроссовках прямо так, на босую ногу, а в Москву брать скорлупу не желали, и приходилось терпеть. Хотя никто проблемы не замечал, и Турбо не жаловался, но от Вовы оказалось не скрылось. Когда оживленная болтовня в переулке затихла, показался довольный Штырь с чушпаном. Стоило Адидасу выйти вперёд, Саня послушно отошёл, притаился в тени, но надменную лыбу с лица не спрятал, в хитрых глазах отразилась горделивая уверенность. На, вот погляди, какая нажива. Турбо оглушило осознанием: наживой оказался худосочный, хлюпкий одиннадцатилетний Вахит. Послышался хохот, понеслось, усилилось всеобщее глумление, Турбо стало плохо, но изо рта скользко звучал вдогонку чахлый смех. Свет фонаря тускло вырисовывался в луже, мокли ноги, самого тошнило под гогот. Не разделяли веселья трое: Вахит, Штырь и Адидас. Началась наглая примитивная давка авторитетом, от Адидаса прозвучало: «Ты под кем?». В ответ из-под приподнятых бровей, снизу вверх, холодный блеск глаз. Качнулась неприкрытая голова в отрицании, разом замолкла улица. Догадались многие: страха в плюгавом Вахите не было, несмотря на окружение голодных шакалов, готовых насмерть забить, затоптать в грязь. Боялся один Турбо, не зная чего и почему. Билось о ребра несмелое, испуганное сердце, размывались знакомые лица, в ушах набатом стучала кровь. Очухался, когда потянули за рукав, окунуло в дорогой парфюм и кольцо рук Вовы. Напротив: обветренные губы, исполосованные трещинами, светлая голова вся словно в пухе, в круглых тёмных зрачках читалось что-то щемящее, скорбящее, но за миг ощущение пропало, и осело в них мрачно равнодушие. Будто Вахит Турбо не узнал, будто друг для друга оказались чужаками, будто ничего эта встреча не значила. «Дай заносить обувку братишке, — заскребло сверху от Адидаса. — А то свои он уже расхерачил». Сперва решил, что неправильно понял, потом дошло, и захлестнуло унижение. Почувствовал, как прошлись взглядом по  поношенным кроссовкам, захотел себя всего спрятать, но твердая хватка Адидаса помешала. «За мои - эбийка всю пенсию отдала», — сказал ровно Вахит, на ногах которого оказалась обувь чуть лучше. Честно, Турбо бы сам себе нормальные добыл, если бы в Москву кто взял, собственноручно вырвал бы у местной молодёжи и куртку поновее, и кроссы, но получилось вот так: с Вахитом напротив в херовых кроссовках, Адидасом позади в фирменной кожухе из Турции, Штырем в тени с жадными водянистыми глазами. Все жаждали зрелища. Из Адидаса вышло колючее: «Значит на братишку моего жалко?». Мокрые листья облепили подошву, зашевелилась толпа, понеслось недовольство. Горячие пальцы сжали плечо сильнее, Вахита медленно обступали пацаны, кто старше ставал со спины, чтобы не смог сбежать, кто младше — спереди, потому что так легче завалить даже взрослого мужика, а такого щуплого на раз-два. Когда Вахит потянулся снимать с себя обувь, ударило волной презрения. Ждал оскаленных зубов и бешеной злобы загнанного зверя, а получил размазню. Вдруг залегла тень на Вахитовском лице, мелькнул мрачный огонёк, и в следующую секунду оба оказались на асфальте: Вахит и Адидас. Накинулся быстро, но ударить все же не успел — не было шансов — Адидас не позволил и повалил его следом. Широким замахом выбили ему воздух, в попытках оттолкнуть тонул в грязи и прелых листьях. От Адидаса хватило одного, и тот сразу же встал, кивнул и дал разрешение. Толпой кинулись на зверя. Шли пинки и удары, сыпался пух с головы, размывалась кровь в луже. Остановились, когда перестал сопротивляться и стался тёплым клубком плоти.       Мерно стучали настенные часы, косо висели сбитые шторы, простынь скомкано лежала на убитом диване. Хотелось лечь, передохнуть секунду, прикрыться сном и всё на свете забыть. Ждал минутами Зиму, слышал, как тот укладывал родную кровь в соседней комнате, как отправлялся на балкон покурить, как складывал на газету у накаленной батареи промокшие ботинки. Когда Вахит зашёл, на Турбо не глядя, молча постелил на пол и открыл форточку. Окатило поясницу зимним воздухом, полетели потоком снежинки.       Спать Валера на полу не желал, поэтому улегся на диван. Блеснули в темноте чужие глаза, Зима остановился у подоконника, затормозил на секунду. Турбо сам тупил в потолок и чувствовал, как неприкрыто на него пялились.       Покачиваясь и крутясь, плыли в комнате снежинки и таяли. Форточку в итоге закрыли. Улица снаружи затихла. Зима ничего не сказал, шмыгнул носом и сам лёг подле.       На полу одиноко осталась подушка.       Вахит повернулся спиной, сложился кусками конечностей и, не желая ничего обсуждать, затих. Все ещё несло женскими духами, все ещё ухало под рёбрами недовольство, все ещё не мог себе простить, что позволил Зиме с собой такое сделать. Видел острые локти, что пытались спрятаться в одеяле, бритую наголо макушку и белесую линию шрама на затылке. Двигалось сердце, стыдилось чувств, знало, что перед Зимой виновато. Шрам остался напоминанием для Валериной слабости. Вспомнил, когда отмывал батарею от крови — в тот злополучный день — Вахита везли в скорой. Потом уж, к вечеру, очухался и побежал, но часы приёма уже кончились, в итоге пришлось брести обратно. Тогда-то узнал себя впервые, как будто раньше не подозревал, в чьем теле живёт и кем ему приходится. Считал, что вышла случайность и нет причин терзаться, но видел ужас и страх в глазах хмельной матери, когда та вызывала скорую. Наложили швы и обрили, с непривычки глядели друг на друга в палате и долго молчали. Извиняться не стал, решили все забыть. Спустя месяцы кожа на затылке затянулась в безобразную линию, словно срезали длинный лоскут кожи. Светлый пух на голове больше не рос — беспощадно косили бритвой.       Сейчас хотел снова окунуть в них ладонь, задержать в пальцах. В темноте можно было даже представить, ощупать, вернуться в былое. Когда коснулся Зимы, тот лишь повернулся лицом. Задержали друг на друге взгляды, Валера весь содрогнулся, почувствовал, как залегло внутри страшное, кривое удовольствие, руку решил убрать. Зиме будто это не понравилось, схватился за чужое запястье, уложил рядом с собственным сердцем. Видел, как оно стучало, ходило, билось в бешеном ритме. Внутри, там, в тесноте костей, наверняка, тепло, и Турбо хотелось под эту кожу влезть целиком, руками прогнуть нутро, окунуться в нем полностью, чтобы понять, какого там Вахиту в своей шкуре.       Двоилась картинка, плыл образ Вахита, смазывались оловянные глаза в большие чёрные пятна, и в них следила за Турбо пустота, зарытая под редкими ресницами.       Не могло то быть Вахитом.       Ошпарило мигом, когда почувствовал, как двинулись вахитовские пальцы вниз, вот-вот готовые ухватиться за его член. Толкнулся в грудной клетке ужас, бухнул, прорвался наружу первобытным страхом. Руку Зимы с себя отпихнул, содрогнулся весь в исступлении, решился было бить и рвать на куски.       — Не трогай.       Вахит встал над Турбо с ленцой, вытянулся так, что хрустнули позвонки. Между его коленями в клетке оказались собственные, в зрачках напротив — нечеловеческое одиночество, с губ слезло циничное, неприятное:       — На этот р-раз, — не слова, а пощёчина: — сам спр-равишься?       Резью прошлись по осколкам гордости воспоминания. Снова почувствовал паучьи жвалы у загривка, скользкую потную ладонь на плече, дорожку тёмных отпечатков пальцев у бедра, дрожь кадыка Вахита в вырезе растянутого свитера. Нет, нет, не было того, тьфу, то мираж, хмельной сон, бесовская шутка. Как-то резко отрезвел, понял.       Проглотил горькую правду.       После пьянки и драки по малолетству возвращаться домой не хотел, остался у Вахита, в ванну почему-то залезли вместе. Знал, что все чужое: и тело напротив, и свое. Хотя сам был даже не телом  — текучей глиной в руках, потому что себе не принадлежал. Отмывали кровь с щёк, терли спину мочалкой, по-хозяйски касались. Существовал для Зимы и был в тот момент только для него: для тощих плеч и оловянных глаз. Шёпотом неслось Вахитом короткое: «Утер-рэсен», когда тот проходился носом по коже, губами касался мокрых ресниц и размыто целовал углы рта, а Валера не сопротивлялся, может, боялся, может, не понимал. Первый раз ощущал чужую ладонь на собственном члене, в крови бурлил алкоголь, но Вахита это не волновало. Ползли его ногти по коже, крепко держались у основания, ласкали плоть. Сзади прижималась всем телом, теснили к стене, разбухало осовелое удовольствие, смывало водой чугунный стыд, Вахит казался неудержимой волной, проявлением силы. Когда все кончилось, оцепенел. Дурело. Зима замер, повернул к себе — оказалась в руках сломанная кукла. Вели осторожно на кухню, обтирали сухим полотенцем, волновались. На коленях пытался заговорить Зима, колыхалось в нем чувство тревоги, но Валера не видел. В попытке достучаться случайно коснулись обнаженного бедра, вдруг вскрылась внутри гнойная рана, поплыла рекой ярость, в руках задержался нож, в голове — навязчивая мысль. Знал, что Вахит смотрел, не отрываясь, в страхе моргнуть и пропустить момент, когда Турбо набросится — не было сомнения, что зарежет — но вместо Турбо оказалась лишь жалкая обёртка с прорезью для глаз и губ, и резать Вахита оказалось некому. Не знал, как тогда оказался на улице, весь мокрый от пота и животного страха. В тот вечер чёрный февраль замел снегом улицы, замело омерзением и Валеру. Трясло всю дорогу обратно, несло от метели в сугробы, крыло ненавистью следом. У гаражей затормозил и не мог поверить, в то, что произошло, когда блевал желчью. Не получалось отдышаться, остановить вой, пока рыл себе могилу голыми руками в сугробе. Холод обдирал пальцы, снег оставался мякотью на коже и таял. Изгадилась поганой кровью промерзлая земля и унесла с собой чужие непрошенные слезы. На месяц Валера слег с пневмонией, мучили жуткие кошмары, где Зима копался, рылся в его внутренностях, после спать не мог уже ночами. К утру наведывались в разгаре смеха универсамовские, прятали сигареты среди апельсинов и фанфаронили добычей. Занимали свободные койки, пускали слюни на медсестер, делились зажигалкой, журя за пропажу. Зима стоял в дальнем углу и походил на надгробное изваяние, всё в нем переменилось, смолкло. Смотрели друг на друга будто сквозь толстое стекло, чего-то ждали, не замечали, как остановилась, отлегла их дружба в тень, в итоге смирились. С каждым месяцем таяла сила Вахита, а сам Зима терялся на фоне и обличался в серую массу, у Валеры — наоборот, пошло все в гору. Ширился в плечах, набирался духом и важностью, гулял и познавал девичьи ласки. Зима хладнокровно отгородился от Турбо черствостью, присматривал за бабушкой, оберегал её сны, пока царила бессонница. Как-то утратил стремление и любые цели, остыл, вдруг знакомство с Лялей, вытянутые уголки её губ и валерина недобрая оскаленная пасть в насмешке. Завертело-закрутило снова в жизнь, а Турбо ею жадно пытался насытиться, пока разрешали. Считал, что имел полное право, ибо в тот вечер действительно мог...       мог ли?...       — Думал, зарезал бы?       Хрипело в горле отчаянье, ныли внутренности. Желал в тот момент только одного — сжаться в комок и исчезнуть.       — Зар-резал бы, Валер.       Вдруг поверилось, что действительно мог, что он ещё горд, и мигом расплылись по венам мощь и важность. Плыли из-за волнения мысли, из-за неизвестных ранее чувств.       Зашевелилось сухое тело напротив, потянулось вниз длинными руками, улегло тех на резинку штанов. Омыло собственным возбуждением, не верил себе и этому миру, почему-то решил, что оказался в пьяном угаре. Понятие не имел, как Зима мог так похабно смотреть, бесстыдно касаться себя перед Валерой, обгладывать взглядом. Наверное, должен был отвернуться, но оторваться не сумел. Лежал под Вахитом в капкане, а тот жадно пялился. Начал даже лениво, вниз Валера не глядел, но знал, куда направлялись вахитовские пальцы.       Дышала в Зиме болезненная неудовлетворенность, съедала заживо. Оголялись его тощие бедра, обрывисто несся хрип, слипались редкие ресницы, из-под которых неразрывно следили за Турбо в смелости зрачки.       Чувствовал себя блядью, на которую собирались дрочить. Когда послышался задушенный стон, понял, что все так и есть.       Знал, что пути назад нет и теперь он будет таким только для Зимы — живой плотью того, что осталось от Турбо, и смотреть так только на него — со страхом и липким возбуждением.       Прикасаться к себе не смел. Когда Вахит кончил, все быстро затихло. Из форточки лез снег, мокрыми комками лип к ковру и быстро таял, Валера пытался все случившееся забыть.       Проснулся уже утром, размеренно, лениво ступал по деревянному полу, в ответ ему  надсадно скрипели, ворчали при каждом шаге доски. На кухне встречали запах жареного картофеля, вспотевшие окна, сутулый Зима у плиты. В одной руке тлела сигарета, сыпалась пеплом в треснутую миску, в другой — погнутая вилка, которой норовились перевернуть со сковороды жратву. Вахит чужое присутствие заметил сразу, мазнул взглядом и как-то радушно, с мягкостью спросил:       — Шенгэ будешь?       Запахло детством, болезненно отозвалась душа, окунула в забытое прошлое, где им снова тринадцать и нету между ними никакой пропасти. Понял, что так чувствуется забота. Понял, что потерял за года. Понял, что, наверное, ничего из этого не заслуживал.       — Эбийка вчера их пр-риготовила.       Добрел до табурета, уперся затылком о холодильник и стал наблюдать. Скрежетали ножки по плитке, верещало масло, брызгало во все стороны, кипел чайник. Звучало далеко — где не было их с Зимой вдвоём, в другом мире — помехи телевизора и шарканье ног. На тарелки кусками ложились шаньги, валился картофель на пол, подгорали на плите остатки. Разворачивалась чужая неторопливая, будничная жизнь, в которой Турбо оказался случайно и был единственным наблюдателем.       Вахит с эбийкой собрался на базар, —Турбо решил двинуться с ними, все равно было по пути — сперва помог укутаться бабке в шаль, снял с батареи валенки, но забыл варежки, пошёл обратно. Ждали со старухой уже на улице, неловко молчали. Смотрели косо, мерзли и не могли друг друга понять.       — Кем сукты?       Давил лыбу, чувствовал себя дураком и не отвечал, надеясь на скорый приход Зимы.       Вылез Вахит, и стало легче, свободнее. Брели по снегу медленно, еле-еле двигались по улице, неповоротливо ступала старуха под руку с Вахитом. Резиной тянулось время, текла в крови безмятежность, скоро должна была нагрянуть скука.       Когда потянулись толпа и лавки, взгляд цеплялся ко всякому, тут — кирзовые сапоги у стойки, там — никем не тронутый совпаршив. Голодные псины вились у ног, когда выбивали им ребра — разрывались в вое. Закутанные бабы ничего не могли выбрать, мужики вели в горячности споры, встречались и студенты близ расположенной общаги и вели они себя куда неуверенней.       Прощались быстро, Зима обещал встретиться у коробки, поэтому на слова были скупы. Не мог избавиться от чувства подвоха, продолжал недолгое время шнырять на рынке, потом случайно заметил то, чего, наверное, ни в коем случае не должен был.       Маячали в массе уже трое: Зима, старуха, а под руку ей — Ляля. Под вязаной шапкой прятались взбитые косы, глаза в какой-то смущенной растерянности, будто встреча оказалась Ляле в неожиданность. Турбо не знал, чего думать, почувствовал только наплыв раздражения, плюнул на все и отправился в Универсам — не его дело, с кем вьется Зима, по барабану.       В качалке разноголосо шумели пацаны — приветствовали Штыря, поздравляли с датой намеченной свадьбы и в тайне жаждали будущих плясок. Саня объявил, что будет, всё будет, и буйное веселье, и массовое гулянье, и счастье, и пир, который пацанам и не снился, а, пусть кутит их грешная молодость, пока разрешают! В качестве доказательства привез универсамовским самогон, сперва не прикасались, знали, что гаситься не варик — дадут по губам. Ждали пока соизволит спуститься пахан, потом когда Кащей лениво махнул. «Раз такой праздник — валяйте». От радости в миг осмелели, начали по чуть-чуть наливать.       От Сани несло Фаридой, её духами «Сигнатюр», купленных в Москве, благодаря чушпанам, которых загоняли в угол. Помнил, как делили между собой добычу, спорили много, но договорились на четвертаке. Потом загуляли, и Штырь учил их, как правильно за краснучками семенить, пока у ларька торговался за пахнучками. «В ватниках и зимних ботинках «прощайки» к бабам нельзя. Они любят, чтоб к ним красиво подходили: в двойке и со цветами». Умалчивал, что с Фаридой у них все вышло и без костюма двойки и цветов, так, у гаражей, когда та искала отца после пьянки, а тот оказался в кругу Сани, пока оба распивали алкашку.       Вскоре все повеселели.       Штырь и Кащей сели за буру на бабло, каждому по вееру из карт.       — От терпения ручка осталась, акща — шиш, так до самосадки недалеко, — на губах искривилась улыбка, горел в Штыре неиссякаемый задор, какое-то наступательное помрачение, говорил тяжело, но довольно, словно в словах скрывалась разгадка. — На, наливай ещё!       Легла от Штыря шелихвостка червей, наперекор — десятка пик от Кащея.       — А, красота. —  Носком лакированной туфли Кащей качал черта, грациозно смолил, следил за движением старшака с показной милостью, лаской, будто кормил шелудивого пса, которого ждала встряска. — Хорош, цветушник.       Текла самогонка, лилась за края стакана, ляпала на пол. Сперва закусывали толстыми кишками колбасы, маринованными огурцами — кончились, пошли плавленые сырки «Янтарь», килька в томате — кончились тоже, последовало, что попало: огрызки чеснока, черствый чёрный хлеб и любое съестное. Жгло глотку, во рту — сплошная едкая горечь, курево ждало своей очереди, оседало пеплом на пальцы. Не привыкшие пацаны морщили лоб, прятали непрошенные слезы, потому как пили редко, увлекались карточной игрой. На столе будущий выигрыш — копейки, жалкая мелочь, в подвале — показная порка тому, кто осмелился поднять голову.       Махнул туз бубнов, это Штырю улыбнулась удача, а у Кащея очередная десятка.       Бесновала толпа, гавкала смехом, пьянела. Супера прикладывались к бутылке чаще, хмелели на глазах, молодые и старшие на подачки не велись, следили за опереткой Штыря бросить лидеру вызов.       Масса разбрасывалась словами:       — Во, шельма!       — Фартит...       —... дурно как-то....       Тягали железо, как мальчишки соревновались, выходили подышать свежим воздухом. На улице показушно мерились силой, срывали шапки, катались в снегу, сплевывали кровавую слюну.       Тут криком:       — Эу, даулбаеб, кел мында!       Кинулись за наживой, опрокинули человека, по-хозяйски пошарили в карманах.       — Че, чушпан, землю свою не знаешь?!       Окунули черепушкой в снег, от радости оскалились, когда надоело, отстали. Че делать дальше — не знали, отправились обратно.       У Кащея туз и две десятки, у Штыря шелихвостка, туз и солдат. Саня оказался в проигрыше. С ленцой осматривал Кащей старшака, наконец пригубил принесенную им самогонку, встал, брезгливо сморщил нос и сплюнул.       — Гадость.       Штырь глазел снизу вверх, все ещё занимал табурет, дернулись его усы, но ответа из-под них не звучало. Коротко хмыкнул. Копейки остались на столе нетронутыми, щегольской пиджак Кащея аккуратно висел рядом, в Сане не ослабевала воля.       Прохрипел Кащей толпе:       — Че зенки вылупили? А ну, отхливайте!       Начали расходиться, провожали взглядом Штыря, видели, как начал с Кащеем новую партию, пока тот разливал элитный коньяк в стаканы. Пошли повсюду разговоры, но Валера особо не вслушивался — думал о своем.       К вечеру словил его Штырь у коробки. Зима так и не пришел.       — Курнешь со мной, Турбо, — обнажались крепкие зубы, — а?       Оба стыли на холоде, прятали руки в карманах и пялились на осиротевшую скорлупу.        Турбо Саню не понимал; вроде — человек-нараспашку, с озорством и дебошириным ребячеством, но сквозило наперекор в нем то ли тихая горесть, то ли подавленная тоска. Питал к Универсаму, как и Валера, чистую привязанность и уважение, но всячески пытался его изменить. Может, чего-то и добился, если бы был чутка заносчивее.       — Да без бэ.       Саня, не глядя в его сторону, курил и возбужденным движением свободной руки все сдвигал шапку: сперва потянется к ней, растирая лоб, и толкнет ее так, что та сползет, потом — натянет до бровей, а так оказывается неудобно — ну и все по-новой. Долго молчал, пристально и неподвижно глядел в зимнее, серое небо.       — Надо Универсам поднимать с колен, а то долго мелочимся.       Турбо поперхнулся бы, если было чем. Не сдержал интереса и спросил:       — С Кащеем об этом что ли балакали?       Ответом ехидное:       — О том о сём. — Дым вился кольцами в воздухе, мерзли пальцы. — Бросать нужно предрассудки и брать быка за рога, пока не взялся кто другой.       Сыпались не озвученные слова пеплом, остывали с каждой секундой промедления. Турбо решил молчать — не ему влезать в шкуру старшака, если у того есть идеи, то пусть. Но сомнения корежили изнутри, уживались с напряжением.       Спросил с показным безразличием:       — Разве лучшее время?       Саня усмехнулся, закряхтел.       — Правду мелишь, — кинул в снег окурок, задержав взгляд на Турбо, — может, и после свадьбы решать надо, а может и нет, — потрепал по плечу, будто в попытке успокоить.— Если так, то все брошу, к черту!       — Это из-за бабы-то?       На лице Штыря отразилась снисходительность, с языка — ласково-поучительное:       — Турбо, баб любить надо.       Вспомнил сложенные в крылья лопатки Зимы, его пальцы на голых коленях Ляли.       Сплюнул.       Захотелось сразу тему закрыть.       Когда пацан пришивался к группировке, старшие доносили ясное и простое: улица теперь главнее семьи. Раньше за своих вставали в любое время дня и ночи, а родаки, братья, сестры, вся твоя родная кровь, жены и дети уходили на второй план, а нынче что?       — Пацанов на баб не меняют.       — Вот когда марушка появится, тогда по-другому забухтишь. — Не слова, а насмешка: — А если нет, то вон у Вахи поди спроси, а то уже успели его охмурить.       Проехались будто по коже ножами.       В миг освирепел.       — Ниче его не охмуряли.       — Че, в кошки-мышки играются тогда? — Из-под усов хриплый смех. — Все вижу. Не ссы, завоюешь ещё свою, а пока дыши свободой.       Бросил курево, решил уже уходить, но перед этим Штыря спросил:       — А че за бык-то?       — Во, шальной. — Друг на друга глядели секундами, пока Саня не вытерпел и пояснил: — Думаешь, все карты вскрою?       Махнули вслед Турбо рукой, мол, иди-иди, ниче от меня не жди, отпускаю. Валера послушно ушел.       Когда день почти растаял, махнул снова к Зиме. Подумал, что можно и давно его ждут.       В том вечере не ошибся и во всех остальных — тоже. Всю зиму пролежал у Вахита, отсыпался на диване, кормился стряпней Зимы и эбийки, зажил у них беспризорным котом, приходил ближе к ночи. Вахит оставался смотрящим за скорлупой, поэтому пользовался привилегиями на сходняках светить своей хмурой рожей реже, а Валера любил на эту рожу глядеть, пока Зима спал напротив, потому как делили постель вместе. Было почти не стыдно, почти спокойно, почти хорошо. С Зимой ничего не обсуждали, но иногда у Турбо ехала крыша, когда от Вахита несло духами Ляли. Отношения также не выясняли.       Наседала постепенно весна...       Предупредили, что заказывать ресторан не станут, ибо получится все организовать в палисаднике дома Саньки за городом. Обрадовались жутко, понимали многие: появился хороший шанс гульнуть на славу.       Никах проводили в тишине и кругу семьи, свора универсамовских не присутствовала. На регистрации уже были всей толпой, кто на машинах, кто на своих двоих, кто с подарками, кто с желанием оторваться, кто с бабой, кто в одиночку. Валера не удивился появлением Зимы с Лялей, не удивился потоком гнева, который забурлил в ту же секунду, не удивился собственному решению на ситуацию плюнуть.       Свадьба гремела во всю.       Семья Рябовых хмелела от счастья, Фарида в моменте не важничала, открылась с другой стороны, как-то одомашнилась, перестала быть дикой кошкой. В молочной юбке с отделкой кружева прятался её хвост, затянулся ошейник из кожаного ремешка на узкой талии, а она будто бы и не замечала, видно, от любви потеряла голову. Саня боготворил жену глазами, пальцами ласкал её голый локоть, старался лишний раз не беспокоить. Пот тёк по его лбу, усы дергались из-за улыбки, весь был соткан из необъяснимого доверия к женщине, к родственной крови и кругу пацанов, к собственной судьбе и далёкому будущему, знал, что грядет великое и могущее, желал скорее до него дотянуться, ухватить жирный кусок, вот-вот удастся вкусить... А, будет ещё время!       Басил тамада:       — Говорят, жизнь — это море, а море без волн не бывает. Спасти от волн семью может только настоящая любовь! Дорогие гости, друзья и родственники, мы собрались сегодня на "корабле любви", чтобы отправить Александра и Фариду в путешествие под названием семейная жизнь! Однако это путешествие трудное и тяжёлое, но в то же время увлекательное и приятное. Не говоря уже о том, что жизнь — это путешествие. Приветствуем корабль любви, его хозяев, жениха и невесту бурными аплодисментами. Добро пожаловать!       Вокруг — свист и гогот, кружило в ликовании, в празднике. Восторгом изливались матери, рассеивались универсамовские в возбуждении, смеялись, кричали и выпивали стоя, садились только после старших.       Турбо ослепляла яркость красок, пытался влиться во всеобщее наслаждение массы, но не поддавалась чужое счастье, всячески возвращался к Зиме с Лялей.       Тамада не давал человеческой массе скучать, до Валеры доходили обрывки его фраз:       —... мним, что у татар есть обычай похищать невесту...       Кащей в блатном костюме оглядывал универсамовский круг, шептался с авторами, лениво обгладывал свору. Влажные кудри аккуратно лежали на лбу, из-под изогнутых ресниц — плутовство. Била ключом в нем сила, всем своим видом выделялся, излучал больно много самоуверенности. Красным жаром пылали щеки свободных девиц, но Кащея чужое внимание не льстило, прекрасно справлялся и без него.       — ...не упускайте из виду невесту!       Фарида смущённо глядела на отца, не верила в его трезвость, потом хмурила лоб, когда видела, как тянулись к шампанскому. Плотно сжимались тонкие губы, морщился нос, вдруг прикосновение любимых рук — и вся успокаивалась.       — Александр, отвечай, как прошло ваше первое знакомство?       Саня смеялся и хитрил.       Отборное вино наполняло бокалы, в попытке до него добраться сталкивались люди пальцами, начали потихонько пить, берегли себя ради приличия, скромничали. Обнажали зубы и языки, налегали на манты, лили на тарелки жир, ещё пользовались салфетками. Полнилось брюхо курником, фруктами, бутербродами с икрой, игнорировались изжога и похмелье. Валилась кожура от колбасы на пол, размазывалась в мякоть меж ножками стульев, жалобно скулил стол, заваленный жратвой. Пачкались взятые напрокат костюмы, перешитые платья, распускались галстуки.       — Пыталась втюхать курицу вместо петуха на базаре, вот и знакомство.       Впервые узнали, что Саня хотел разводить бойцовских петухов, и все вместе заржали.       От тамады поток вопросов:       — Фарида, правда аль нет?       — А какое платье было одето?       — Фарида, верно муженек говорит?       — Под что танцевали?       — Неужели действительно наш счастливчик помнит, а, Фарида?       — Хороший муж должен все про свою ненаглядную знать, согласны?       Потекла музыка, начали распоясываться, баб организовали в круг, а Фариду — неизменную красавицу — устроили в центре. Каблуки выбивали с досок краску, подол чей-то юбки задерживался в опасной близости от соседской туфли, неуклюжие бабы наступали на обувь, пристыженно извинялись. Со всех сторон от них — напутственные слова для невесты:       — Счастья!       — Кроткости!       — Улы булсын!       — Вечной любви!       — Здоровья!       Всюду несло посредственностью, но от баб лучшего не ждали, поэтому продолжали друг другу наполнять бокалы, стаканы и рюмки. Чокались и скалились, балакали о своём. Саня хохотал, закуривал с соседями, на тамаду не обращал никакого внимания — надоел.       Турбо хлебал с остальными, обтирал мокрые губы галстуком, закусывал толсто порезанными кусками гусятины. На душе сразу легчало, от каждого глотка веселел и ширился в смелости. Когда ловил спокойный взгляд Зимы, раздражался, распалялся сильнее.       На фоне очередной вопрос тамады:       —... ое подарила?...       От Штыря короткое:       — Галстук.       Наперекор бабское:       — Женского терпения!       Потом снова обращение к Фариде...

а ее нет.

      Шумно вставали со стульев, прикладывались к рюмке, с задором искали, бросались в углы, наглели и снова пили. Подмазывались к юбкам, рвали глотки в песнях, забывались в объятиях.       Текла масса, раскатисто звучала в криках и визгах не тех пойманных баб, в гоготе и смехе ребят, в несерьёзных танцах. Кто-то нетвердо ступал по земле, потому что шатало, кто-то отказывался травиться алкашкой, под гнетом знакомых в итоге терял хватку и заглатывал, кто-то успевал урвать поцелуи, а кто — что побольше.       Вытаскивал Штырь Фариду на руках в норковой шубе, пока лоснилась та в сытости и любви.       —  Гуляй, братва, пей до дна!       Пошла игра, пошла пьянь.       Кащей высвободил из бутылки коньяк.       Вспомнили, как лягавого щелкнули у Дома Офицеров на Карла Маркса, выпили; про мокруху на Советской вспомнили, ещё выпили, за Адидаса по-новой выпили.       — Че вам... — говорил, — если разрешаю, значит можно.       Летели ножи — пока в бросках одерживал победу Саня — дребезжали стекла.       Девки визжали, пацаны потешались...       Отяжелевшие головы универсамовских падали на стол, зарывались в клубок пальцев, забывались в похмельном сне. Иногда пацаны просыпались и лупили во все глаза. На столе играли в карты. На кону — кастеты и золотые цепи. Присоединялись следом.       Обрывками отец Фариды мычал над молодыми:       — Кыз эйбэт, аккылы... Школу с золотой медалью закончила... Ты, Саша, уж, Алла бирса, с ней на море... Она совсем, совсем....       Саня перед ним красиво стелил.       — Бабай, да я че, не понимаю что ли? Да я в лепешку ради нее расшибусь!       Фарида сидела с гитарой наперевес, ай-яй, а ножку-то, ножку-то как красиво высовывала, со струн — брынь-брынь да трунь-трунь... Бесцветным голосом тонула в поганом, натужном вое. Целую ночь соловей нам насвистывал, Город молчал и молчали дома       Дом рокотал и вопил...       Выдули все шампанское, весь спирт и весь самогон, не хватало, никак не могли упиться. Стащили откуда-то вино — не распознавая, и его дрызнули. Ввалились дружным храпом на битую посуду, на растоптанную мякоть еды, поперхивались огуречным рассолом.       Кто-то схватился Саньки,

Саньки не было.

      Стали его разыскивать, потом в крике нашёлся.       —  Дай погулять, дай сердцу натешиться вволю — первый праздник в жизни!       Через жарко дышащую толпу вытолкался, утонул в смехе. Белой акации гроздья душистые Ночь напролет нас сводили с ума       Прихлебывал-прихлебывал отец Фариды на не жравшее-то брюхо, и резко рвануло из него все наружу — коньяк, шампанское, вино, и нежеваными кусками бутерброд. После снова с полным проворством, с каким-то даже намёком на благородство, бойко кинулся на алкашку.       Каждая харя била пант,

каждая харя просила кирпича.

      Зима крутился с Кащеем, в оловянных глазах — абсурдная трезвость, вяло и неохотно шаталась в руках сигарета. Сонной мухой поднялся со стола, остановился у Ляли, молча подал руку. Телами двинулись в медленном, нерасторопном танце. Где чистота этих веток живых Только зима да метель эта белая Напоминают сегодня о них       Хор речи, кругом ошалелые и наглые поцелуи.       Ильич — семь верст до небес и все лесом — выплевывал слова: о пацанском кодексе — строго, о бабских утехах — банально и цинично, о улице — с твердым благоговением. В углах его губ набиралась пена...       Харкался словами:       —..слам тырбанить, это же не наша дорога! Бросьте вы, пацаны, забываться в бутылках, за курлядкой хвостом виться... Бросьте, пацаны, убогую игру в карты, всю эту ругань, всё в грязь, в гроб, топтать-топтать надо...       Ступала с криками и танцами человеческая многоножка, разбивалась об асфальт, плелась обратно к теплу обогретого дома, к пойлу, к близким людям. В час когда ветер бушует неистово, С новою силою чувствую я       По мокрым от пота лицам текло довольствие, по щетинистым подбородкам — желтый жир. Всюду чавканье, треск разбитой посуды, жаркий смех, звук разрубаемых во рту куриных костей. Гудели голоса под музыку, разворачивались в словах песен. Белой акации гроздья душистые, Невозвратимы как юность моя...       Скакало время, утягивало в проигрышную игру. Турбо — вусмерть пьяный — не заметил, как стемнело. Перед глазами все плыло, конечности ступали нерасторопно, будто залитые маслом. Почему-то жужжала мысль о вчерашнем, о Зиме и его горячим сердцем под пальцами. В миг заскучал по-родному, и сразу от самого себя стало тошно.       Неласково спросил у соседа:       — Где Зима?       Не сосед, а насмешка ответила:       — У бабы его спроси.       Сбоку от другого, в процессе карточной игры, прозвучало:       — Не горячись, тут игра кровью пахнет.       От универсамовских удалось все же выйти, брел по дому долго, заторможено цеплялся за порочни у лестниц, спускался к двери и чувствовал, как лизала ему пятки усталость.       Стояла у выхода из дома Ляля, будто зайцем навострив уши.       Зимы не было рядом.       — Турбо, ты Вахита не видел?       Взревело озлобление, хлынуло потоком в воспаленную мысль, там же и осело.       Как-то Ляле кивнул.       Пьяной походкой пошел впереди. Резало нос её духами, теми же, что пропитали телогрейку Зимы, бесновалась уязвленная гордость, желала поскорее растоптать, искромсать человека рядом. Петляла змеей дорожка, блестела в лужах огрызком луна, Ляла шла следом и шмыгала носом.       Над фонарным столбом кружил рой мотыльков, из окон дома на улицу летели скорбная песнь гитары, хохот и девичий визг да вопли. Курили в кругу универсамовские, распивали оставшийся самогон, ничего вокруг не замечали — были заняты ставками на петуха.       Ляля иногда отступалась, пыталась содрать с туфель грязь, наверное, носила в душе затаенный страх, но продолжала идти за Валерой. Теплилась в ней какая-то глупая женская наивность, смиренно шла на убой, но чувствовало её сердце, обливалось в соку собственной крови и просило уйти.       Темнота постепенно жрала силуэты, кутала гостей в тень.       Вдалеке слышался петушиный крик.       Сзади дышали зарождающейся паникой.       Остановились у гаражей.       — Может, лучше я... дома его подожду?       Разговаривать с ней не мог — язык приклеился к небу.       Робко продолжали течь из глотки бессмысленные, никому не нужные слова:       — И холодно что-то, – уже трусливо, на грани плача: — стало...       Смотрела на него во все глаза, в которых блестела неприкрытая растерянность. Не знала, что делать и чувствовать, боялась дышать, подавать признаки жизни. Понимала, что в любую секунду нападет, разорвёт её не Валера, а бес, шайтан в его шкуре.       Сытилась уязвленная гордость дрожью её плеч, умоляющим взглядом и требовала большего.       Турбо снял с себя пиджак. Одел на неё как на куклу. Ляля вся в нем потонула, стала в миг меньше. Когда застегивал на ней пуговицу, задержал пальцы, скользнул по косам, положил их на подбородок.       В руках вся задрожала.       Прохрипел чужим голосом:       — Боишься?       На ресницах — готовые хлынуть слезы, на губах — дорога из трещин.       Кивнула. Вся задергалась в попытке прикосновение избежать, пришлось удерживать с силой. Как-то легко в ладони уместилось её горло, позорно несся из него писк.       Обманчиво ласково продолжил:       — Правильно, лучше бояться, —  мазнул губами по её мокрым щекам, а в ответ та оцепенела, — а не жалеть.       Ни двигалась, ни кричала. Вспомнил себя же, когда лапали, теснили его грудью, когда не мог кричать, только смотреть в одну точку и от глубокого страха изнывать. Наверное, выглядел точь-в-точь также. Сейчас глазел будто в зеркало. Тошнило. Вот-вот должна была хлынуть истерика, но поддаваться так быстро ей Валера не желал.       Она не сопротивлялась, когда стянул с неё колготки. Стал удерживать сильнее, так что хрустело под пальцами. Картинкой даже не возбуждался. Может, если бы был рядом Зима и его руки...       — Сука.       В глазах Ляли залегла пустота.       Примостился у голых бёдер, начал помогать себе сам. Вёл в бешеном ритме туда-сюда, но не хватало желания, лишь распалял быстрее собственное омерзение. Ее сердце било, живое, едва-едва трепыхалось тёплым комком о грудную клетку, но Валеру это ничуть не волновало. Бросил все быстро, начал заправлять мягкий член обратно, вдруг Ляля под ним пискнула, и болью опалило череп. Увидел напротив оловянные глаза и сам не заметил, как набросился. Взялись друг за друга крепкой хваткой в руках, в мокрый и жирный от крови. Капало на асфальт. Пахло распаренной плотью, сухой землёй и чем-то тягучим, хлестким, что выжигало слизистую напрочь. Хотелось отдышаться, вынырнуть из-под кольца разгорячённых пальцев Зимы, укусить, перегрызть их вместе с голодом внутри. Корежило вдруг возникшее возбуждение, било под дых и тянуло к Зиме тяжёлой цепью.       Разбивали лица, выбивали с корнем зубы, смаргивали с безразличием боль. Мокрая почва под ногами превращалась в грязь, задерживала их в собственных объятиях, когда они сваливались на землю. Оказались будто в дикой природе, где каждый шаг преследовала жажда крови.       Пьянящего Турбо подводили реакция и тошнота. Удары Зимы над ним, удивительно, не распаляли Валеру сильнее. Окутывало вялостью, спокойствием от того, что глотка заполнялась собственной кровью. Казалось, что легче перестать дышать, чем продолжать с Вахитом бороться.       Над головой дрожал марь.       В черных глазах Зимы плыл костер чувств...       Не помнил, кто разнимал, кто удерживал от очередной драки, а кто перевязывал.       Потом все в тумане: головная боль от похмелья, женские слезы и пропажа Сани.       Восстанавливался днями в качалке, почти не спал, иногда срывался с пацанами в поисках Штыря. Никто не понимал, как можно было исчезнуть после собственной свадьбы, сперва решили, что отлеживается где-то в Челнах, может, рванул из-за бедовой головы, но слились недели, а следы Саньки все не было. Ползли слухи про Зиму и его порченую бабу — Вахит в Универсаме больше не появлялся, а на улице и вовсе никому не встречался. Молва трубила о голых коленях Ляли на свадьбе, о том, что та ходила на фарт и суфлерила всю ночь, что за нее успели поцапаться двое универсамовских.       Валера сперва полз в страхе. Думал, если узнают правду — спишут. Потом дошло, что правду-матку могут вскрыть только двое.       Отправляться к Зиме не спешил — чувствовал, как вспарывала кожу совесть, наверное, был перед Вахитом виноват. Потом когда Зиму нельзя было заметить на сходняках и поползла уверенность многих, что Вахита вот-вот отошьют, решил все-таки с ним потолковать.       Ступал по лестнице будто в бреду, мандражило из стороны в сторону, язык лип к небу.       Стучал по двери как-то робко, ждал чужого охрипшего голоса, оловянных глаз из-под насупленных бровей, худых плеч в проеме.       — Это Турбо.       Открывать ему не спешили.       — На сходняках тебя не видно, поэтому и пришел.       В ответ — тишина.       Подергал ручку.       Просипел следом:       — Зима.       Лбом примостился к дерматину.       — Я знаю, что ты там.       Заныла привязанность, почувствовала, что была не нужной.       — Ты из-за бабы своей так?       Турбо всего передернуло, окунуло в холод.       Прорезалась в голосе обида, потянулась наружу:       — Универсам кинуть решил?        Вдруг понял, что Зима действительно мог, что отречется, забудет кошмар, в котором его ждала улица, пацаны и Турбо. Бросит, не пожалеет, нарушит верность. Нельзя, нельзя поступать так с ними, с Валерой.       Забурлила кипятком кровь, разлилась в ней огретая в тепле ненависть, потекла, помчалась рекой.       — Че, серьезно?       Ударил сильнее, пока разгонялось в нем неистовое бешенство.       — Открывай!       Стучал, долбился в квартиру отчаянно, с глупой надеждой, что ему откроют, пустят в кокон объятий, так что станут единой плотью, но никто не отвечал.       Истекало жирной кровью сердце, неслось впопыхах под решетом рёбер, било сильно, готовое растечься по оплеванному полу, лишь бы его заметили.       Ныла Валеркином голосом обида:       — За курлядкой своей метнешь?!       Рвало истерикой, трясло внутри,                     трясло снаружи.       — Отвечай!       Темнело в глазах, не верил происходящему, в голове — черти что, обрывки мыслей и чувств, перемешивало-перемешивало их в комок. Плевался, барабанил носком кроссовок по двери, жалобно ухала та в ответ. Извергался из глотки отвратительный сдавленный вой, глаза выкатывались из орбит.       Тошнило словами-обвинениями, сыпалось-сыпалось струпьями фраз:       — Против своих пойдёшь?! — Ударило едкой горечью: — Против меня?!— Поднимались люди и проверяли запертые двери, истошно лаяла псина, заливаясь в пене. — Думаешь, улица отпустит?! — Хмельные накачивали брюхо дальше, бежала наливка по судорожным пальцам, подвизгивала от боли побитая баба. — Грязи хлебнешь, никогда не отмоешься! — Умелые дети топились в домашке, на белых листах: неряшливые буквы, под тетрадью: дневник со стертой колышкой. — А твою... — Звучала панелька в девичьем клекоте по шнуру, в отеческой брани, в свисте кипящего чайника, —... по кругу, поставим на хор, суку такую!... — в глухом ударе от пощёчины, в стыдливом стоне влюблённых, —... отыщем и порешим! ... — в металлическом скрежете сломанной дверцы, —... перегрызем вас, бляди!... — в шелесте материнского фартука,  —...собственными руками... — в мокром влажном хрипе младенца, —... зарежу, — в цоканье стертых каблуков, купленных по дешевке, — зарежу... —  звучала панелька

в неутолимым желанием любить,

сытиться жизнью,

довольствоваться малом.

      Воцарилось непрошенное горе.       Кончился голос. Устал биться и желал одного — чтобы все остановилось.       Был словно в пьяном бреду, стал мигом угасшим.       Ноги не держали, потянуло вниз. Не почувствовал, как сполз на пол, был поглощен обрывками воспоминаний, где голый кусок затылка маячал в кругу танцующих медляк, где дым валил потоками из ноздрей, клубился, сливался с кожей Зимы; где стоял сам Вахит, сутулившись, весь смурной, тупил взглядом в кровавую харчу в швах между плитками и плевал на то, что остался с Турбо один на один; где текло много крови, плыло по батареи, о которую пришёлся удар; где Вахит опускался на колени рядом с бабкой, касался её хрупких рук; где мерно стучали настенные часы, косо висели сбитые шторы; где встречали запах жареного картофеля, вспотевшие окна, сутулый Зима у плиты; где разворачивалась чужая неторопливая, будничная жизнь, в которой Турбо оказался случайно и был единственным наблюдателем; где горел в Штыре неиссякаемый задор, какое-то наступательное помрачение; где бесновала толпа, гавкала смехом, пьянела; где толкнулся в грудной клетке ужас, бухнул, прорвался наружу первобытным страхом; где шёпотом неслось Вахитом короткое: «Утер-рэсен», когда тот проходился носом по коже, губами касался мокрых ресниц и размыто целовал углы рта; где изгадилась поганой кровью промерзлая земля и унесла с собой чужие непрошенные слезы; где ширился в плечах, набирался духом и важностью, гулял и познавал девичьи ласки; где пытался влиться во всеобщее наслаждение массы, но не поддавалась чужое счастье; где подмазывались к юбкам, рвали глотки в песнях, забывались в объятиях; где сонной мухой Зима поднялся со стола, остановился у Ляли и молча подал руку; где ступала с криками и танцами человеческая многоножка, разбивалась об асфальт, плелась обратно к теплу обогретого дома, к пойлу, к близким людям; где жужжала мысль о вчерашнем, о Зиме и его горячим сердцем под пальцами; где стояла у выхода из дома Ляля, будто зайцем навострив уши; где взревело озлобление, хлынуло потоком в воспаленную мысль, там же и осело; где темнота постепенно жрала силуэты, кутала гостей в тень; где сзади дышали зарождающейся паникой; где Ляля не сопротивлялась, когда стянул с неё колготки; где сытилась уязвленная гордость дрожью её плеч, умоляющим взглядом и требовала большего, большего, большего, большего, большего, большего, боль-шего. В боли взращивал себя лично.       Любить не умел, жить — тоже.       Поэтому и ненавидел родаков, мусоров, чушпанов, баб, пацанов и мир в целом. Но себя — куда сильнее.       Когда дверь скрипнула, собственным глазам не поверил, решил, что канул в прошлое, где еще не поломались, не искрошились их чувства. Вахит оказался рядом, — стоял, примостившись затылком к ободранным обоям. Лицо пустое, измученное, глазел на Турбо воспаленно, тяжело, — поза странная, неестественная, стоял кое-как.       — Не пойду.       Из горла ничего не шло. Оторопело глядел на Зиму и не знал, что с собою сделать.       Вахит продолжил:       — Пр-ротив своих не пойду. — Встал рядом, и тогда Валера подумал, что снова ударят, но ощутил только, как запутались чужие пальцы в собственных волосах. — Пр-ротив тебя — тоже.       В тот момент поняли оба — Универсам был их родиной, их ответственностью, и чтобы не вырвать его сердце, требовалось немногое: закапать совесть и перестать быть человеком.       Зима хладнокровно выполнил все условия.

***

      Зима помнил, когда повернул не туда.       Раньше кровавых соплей на асфальте и жалкой попытки Адидаса спасти братишку, но не обосраться. На коленях Вова казался неприглядным, ветхим, нескладно висели руки, словно оборванные сучья, капал жирной кровью, поперхивался ею. Не в масть лезли мысли: несколько часов назад поперхивался сам, но глазели на него совсем по-другому. С шальной скользкой лаской, из-под чужих губ — утробное неконтролируемое удовольствие, в руках — дрожь зацелованных бёдер. Должен был чувствовать мерзость и к Адидасу, и к себе, но внутри — холодная, суровая бездна. Когда резали ухо и шёпотом неслось извинение, бездна протоптала дорогу в ад.       Раньше открытия видеосалона, ошалелых универсамовских в тесном кругу необузданной юности и детского счастья из-за новой игрушки. С усмешкой лупил на попытки Маратки охмурить Айгуль, понимали все — не его будет, больно хороша необузданная лошадка, но тот не сдавался, упрямо лез в её шкуру. Почему-то напоминала девчонка Фариду, наверное, горячим нравом и рассудочным льдом, самоуверенной элегантной походкой, аккуратным движением пальцев, в любую секунду готовые дать затрещину, гордой вздернутой головой, только распускающийся красотой хрупкого в ней существа. Вахит умело замечал в женщинах очарование, дорожил их способность зарождать в пацанах любовь, а те теряли голову, играли в рыцарей, превращали чувства в карикатуру, в жалкую пародию на жизнь. Ломался образ благородства, сдавалась нежная душа с раздвинутыми ногами грязным животным в гараже среди ряда пустых бутылок, в кустах, где месяц назад нашли изнасилованный труп, в тёмном салоне, которого не успели отмыть от крови. Брали с разрешения, брали с силой, без разбора, переламывали кости, наслаждались унижением, носком ботинка давили чистоту. Людьми перестали быть давно.       Раньше разбитого Кащея, которого вышвырнули из Универсама барской рукой, тяжёлой рукояти валыны, оскала лидера и дьявольского гогота толпы. Насытились прошлой властью, подавай новую. Вова Адидас светился, начал строить собственную империю, давился тайной мечтой — будем в Тюркском каганате кроить чужаков, за землю выдирать хребты, станемся хозяевами, кого накормим, кого вскроем, озолотимся, гульнем, пока молоды, а, сладкая жизнь, а, лярва! Турбо лупил глазами во всю, слушал Вовку и не мог оторваться, овладела им хворь, одержимость, больная фантазия, Зима ничему не препятствовал.       Раньше проводов Ералаша, попыткой наказать разъездовских, истерик Валеры на кухне после неприятной новости, его пунцовых щёк и влажных глаз, прикрытого паха — все еще стыдно и неловко чувствовать прожорливый вахитовский взгляд; ленивых танцев в ДК из-за возвращения Вовки с Афгана; очередной подтечки крыши отца Валеры так, что из дурки не выпустят; выбитой коленной чашечки в ходе драки, возвращение домой и пряные поцелуи, когда Турбо ему отдался; недовольных разговоров о Кащее, всеобщей досады, мелких протестов и начало смуты; ловли рекрутов, набора шелухи и никаких поблажек только вступившему в Универсам Маратке. Года слились в один поток чувств к Валере, укрыло в коконе, но Вахита не обмануть, в бездну окунуло еще раньше похорон Штыря за счет общака, вдовского воя Фариды у гроба, её вырванных ногтей, сломленного скорбью голоса. Ещё помнил, что та мечтала о младенце, говорила ему лично, когда с Саней приезжали к нему в хату, оставляли у входа картофель с грядки, свежие огурцы и соленья для эбийки. Неожиданно для всех смогли с ней сладить, пышала Фарида нескончаемой силой и тяжёлым сучьим характером, но любила Штыря как-то невинно, по простоте сердечной, не властвовала рядом с женихом над собою, отдавалась ему полностью и была короткое время счастлива. После проводов увидел ее спустя года в прокуренном салоне одного из Грязевских, из-под накрашенных ресниц дразняще глазела кошкой, натужно задыхалась в смехе или в кашле, не различить, пока торговала телом, а может то была не она, больно размалеванной шмалью сидела.       Раньше раздавленных кишков колбасы на каблуках невесты, сломанных дрожью пальцев Ляли, открытого багажника Запорожца, заполненного перевентином. Не знал, что столько наркоты можно держать у себя в салоне, посчитал, что Саня свихнулся, сдурел, потерялся в выдуманной сказке «Универсам с ног поднять». С Кащеем пошёл и сворой авторов отвечать за базар, честно, не предполагал, к чему разборка с Саней — прямо на его свадьбе — приведёт. Поехали к Казанке, дышали свежим воздухом, курили. Саня осмеивался, пытался хитрить, строил из себя дурочка. «Вы че, пацаны? — от подозрений отнекивался, щерился, втягивался в проигрышную игру, пока Кащей небрежно смолил сигаретой, обгладывал Штыря взглядом, а следом звучало миролюбивое: — Вах, а ты, зачем хай-вай поднял, че как не родной, сели бы да и по-нормальному поговорили?». Ещё надеялся Саня на руку помощи, отблескивала в нем уверенность того, что свои не затопчут, не растерзают, почему-то продолжал дышать и любить Универсам. Потом доперло, в мгновение освирепел, зверем пошёл на свору, оказался один против всех. «За козла меня хотите принять? — Рвало Штыря в бешеном смехе, пока глядел с озлобленным возмущением, лютовал, не желал поддаваться бессильному страху. — За стукача?!». Кащея игра не трогала, по-царски блуждал пальцами по салону, заглядывал из-под слипшихся ресниц на перевентин, к Сане прислушиваться не хотел. Отрезвляюще Штыря затыкал: «Не кипятись, если пиздеж, Зима должен ответить, — шутливо заканчивал: — ты же скипидарный, пальцы в рот не клади — загрызешь». Расплывался в шаловливой улыбке, поправлял со лба влажные кудри, лукаво подмигивал Зиме. Открыто плясала перед ними фальш. Связь Штыря с ментами была не доказана, на весах —  слова Зимы и шиш, конечно, верить никто не спешил, но в салоне пахло наживой, способом неугодного уничтожить, и Кащей не мог не воспользоваться такой удачей. У Сани не оставалось шанса, наркотой торговать воспрещалось, чего хотел — не ясно, особо не выясняли, Зима в следующем не участвовал. На свадьбе уже ждали буйное помешательство Валеры, его помрачение и попытка Лялю изнасиловать, а через неделю — подснежник в лице Сани. Честно, подозревал Кащея, но не было у того причин в расход пускать Саню, мусора дело не возбуждали, как-то ситуацию замяли. Утопился в Казанке пьяным, че взять-то? Валерка пытался добиться правды, искали с пацанами связи, но до истины не докопались. Кащея за бездействие в кругу осудили, снова в лидере разочаровались, зашептались, начали спорить. Кто-то встал спиной за лидера, кто — за кандидатуру получше. Слышал со стороны че-то про Вовку, мол, если бы Адидас оказался на месте Кащея, то не свернулась бы лавочка Сани и тот продолжал бы строить пацанов на районе, созывать скорлупу на шашни и любить свою единственную Фариду. Зима в разговор особо не ввязывался.       Раньше старческого слабоумия эбийки, ревности Турбо и первых попыток сблизиться с Лялей. Хотел казаться белым и пушистым — прежнего Вахита не вывезли бы, менялся, скрашивал вечера ни раздолбайством каким, ни давкой чушпана в коридоре птэушки, а тихими беседами с Лялей в районной библиотеке. Была его старше, много читала, завлекала беззаботными разговорами, безмятежностью и вечным потоком оптимизма. Хлынуло нежностью, понесло на волнах влюблённости, чувствовал теплящую взаимность, впервые узнал, как она ощущается. Был семнадцатилетним пацаном и понятие не имел, как действовать с женщиной, тормозила неловкость, нещадно выбивала растерянность. Замечал на дискотеках, как это делали другие: с наглой дерзкой хваткой у талии, с развязностью и грубостью собственника, без ласки и чуткости, грубо и топорно бились губами. Бывало, следил за Валерой в объятиях миниатюрной девчонки, оба стыли без нежности, поддразнивали похабствами и неприлично сталкивались языками. Взгляд на них не задерживал, но бесстыдного Турбо забыть не получалось. Теснилось сердце, болело, изнывало по-прошлому, Зима отрешенно забивал, пусть, себя не жалко. Успокоилась внутри, притихла никому не нужная привязанность, стали разгораться новые отношения. Однажды набрался храбрости — годами иссекала в нем решительность, но вот разбудили в нем волю, окунули в нормальную человеческую жизнь, где чувства и уважение — потянулся к округлым губам без разрешения, совершил оплошность, в итоге мягко оттолкнули. Невинно, с мокрой нежностью ответили: «До свадьбы ни-ни». Зима не сдержал хриплого смеха, блестело незапятнанное очарование, да, была в этом известная только ему красота, но её он не заслуживал, снова залег в сомнениях. Переменился, больше не переступал границу дозволенности, провожал Лялю, много и подолгу общались, смогли протоптать дорогу к хрупкой дружбе, там и остановились, а потом ворвался шальной Валера.       Раньше рукопожатия Штыря с ментом, его хвастливой улыбки и купленных продуктов для «Вахы». Когда вышел покурить после того, как отметился в участке, Зиму встречала неожиданная сцена: садился Саня к бульдеку. Лягавые будто его не замечали, а тот давил лыбу, кивал головешкой, общался с мусором на равных. Вахит особо не разбирался, спустя дни рассказывал увиденное Кащею, тот подливал в рюмку гамырку, закусывал килькой и неспешно слушал. Зима больше не распространялся, в дела не ввязывался, знакомиться с Фаридой не желал да и иметь связи с Саней — тоже. А тот продолжал к Вахиту наведываться, потому как к Зиме давно успел прикипеть душой. Наверное, считал его братом. Наверное, даже любил.       Повернул не туда Зима тогда: в черный февраль с зубами в пыли и крови после пьяной разборки, с мокрой олимпийкой вместо коврика в ванной, с нагим Валеркой, обоим тогда ещё не было даже пятнадцати, с нестерпимым влечением, с жаждой обладать. Начал все сам — знал, что так надо, что будут друг у друга первыми, поэтому брал решимостью и ненасытностью. Целовал мокрый рот, мял нетронутую кожу, делился избытком чувств и любил всецело. А ему в ответ жалкое, тихое, сквозь поток воды: «Н-не х...очу...». Смыло кровь и сперму, накрыло Валеру, качнуло в нервном срыве. Дрогнул нож в пальцах, следовал нечеловеческий страх и неистовый ужас, озлобленным ревом: «Выпущу кишки, сука!», — вышел Турбо наружу. Доперло, что взял Валеру с силой, но бежать за ним не стал — эбийке разогревался суп.       Зима в свои четырнадцать со слабо пульсирующей надеждой и боевой готовностью решил, что скучать по-былому не станет. Оставался убежденным: если Валерка откажется от дружбы, то он не будет горевать, что если сам растечется от ножевого, то переживёт...       Спустя года понял, что в тот вечер успел поломать Турбо, воспользоваться слабостью любимого человека, взять в ванной невинность, утопить в ней гордость.       Турбо начал копаться в грязном белье других — под ворохом чужого легче спрятать свое, Зима не препятствовал. Топтал Валера назло судьбы, потому что переломала собственная, а мир бежал — через невозвратную пылкость и детство в мрачную неизвестность — проходился колесами по хребтам надежды на лучшую жизнь и пережевывал Турбо в кашу. Наверное, нужно было остановить Валеру в ненависти, затянуть кровоточащую рану потуже, но Вахит бездействовал.       Когда покончила с собой Айгуль, Зима испытал только одно — скверное чувство сожаления, как если бы ему на дороге встретилась мертвая птица. Был не виноват в том, что случилось, и сделать ничего уже не мог, поэтому осталась только удушающая и поганая жалость. Ловил на мысли, что все повторялось, складывалось в мозаику собачьей преданности к Турбо, к тому, что необходимо глотать собственную совесть. Знал, что надо сделать, но псина внутри жалобно скулила, отказывалась от затеи и ползла на содранных коленях к ногам Валеры. Льнула щекой к кромке тёмных завитков у загривка, жалась между раздвинутыми ногами в горячее скользкое нутро, двигалась в бешеном ритме в попытке содрать наваждение. Сперва думал, что друг друга полюбили, потом дошло — любить Валерка не умел. Пытался выскребать привязанность к Турбо, выяснилось — давно уже ее нет, высохла на грязном белье со спермой. Остался один лишь Вахит, выполняющий роль археологического атласа.       И этот Вахит оказался такой же мёртвой птицей .