Вештица

Ориджиналы
Фемслэш
В процессе
R
Вештица
автор
бета
Описание
Сказка ложь, да в ней намёк! Добрым молодцам урок. А это - вольная интерпретация русского фольклора и славянской демонологии. По селам и городам бродит вештица, антропоморфная ведьма, не то злодейка, не то пособница в борьбе с нечистью, которой очень хочется сделать как лучше, а получается... Впрочем, смерть кого-то - это тоже не конец света.
Примечания
Художественной ценности не несет. Я просто сублимирую одновременное потребление батюшки нашего Проппа, "Ведьмака" в книгах и играх, "Заступы" Белова и сборника Афанасьева. Время от времени посыпая "предрассудками и суевериями" Даля. Страшная смесь, особенно учитывая, что прозу я писать разучилась. Возможно, перерастет в цельный сюжет. Возможно, будет пара историй и пара филлеров. Возможно, скоро осознаю, что фигня и задумка, и исполнение, и выпилю. Как знать! Фемслэш появляется медленно и осторожно, придется долго ждать.
Содержание

2. Царевна подземного царства

Князь Алексей был красив, и с этим не стала бы спорить ни одна девушка во всем дворце; в городе; в близлежащих и самых дальних деревнях; в заморских странах, и там бы он пришелся по душе тем, кому довелось его видеть. Мать его по имени Элпис, здесь прозванная Надеждой, была не самого знатного рода, до замужества даже ходила в служанках у одной куда более знатной дамы в Константинополе. Знатностью не вышла, но красотой отличалась редкой. Говорят, были у нее пшеничные, кудрями вьющиеся волосы; руки тонкие, точно ласточкины крылья; белая длинная шея; синие-синие большие глаза. О кротком, любящем ее нраве ходили во дворе песни. Жаль только, прожила добрая красавица недолго. Одного единственного сына принесла она старому князю и умерла в пару дней. Зато каким был тот сын… Князь Алексей до сей поры, говорят, и оком не вел в сторону бледневших, красневших и вздыхавших при виде его служанок. Князь Алексей переворачивал страницы драгоценных книг, которые ему везли с родины матери, отличался ученостью, кротостью нрава и добротой. В возрасте его сидеть бы ему еще и ждать, пока княжествует какой-либо родич его отца, кто старше и мудрее, но после одной кровопролитной войны таких не осталось. Впрочем, народ о том не тужил. Старый воевода Всеволод давал твердости там, где не хватало ее у милого народу князя. В княжестве том, в красном городе Синивце и окрестных деревнях, не знали ни голода, ни болезни, ни горя. О местах таких говорят, что там кисельные берега и молочные реки между ними текут. Деревья по два раза в год плодоносят, пшеница восходит золотым бескрайним морем, а скот пасется на заливных лугах, жиреет и сам идет в руки. От сытости и покоя народ был миролюбив и сдержан, не бунтовал ни против маленькой церковки в самом городе, ни против волхвов по площадям. Князя своего они любили, хоть и был тот молод и веровал в заморского, по матери, бога. И странницу в город впустили хоть и без особой охоты, но и без особых препон… Вештица смотрела на молодого князя, и ей делалось жутко. Его богатый наряд из аксамита и поволоки золотисто-голубым ковром раскинулся на каменном полу. Впрочем, ладно камень — сквозь его плитки чувствовалась осклизлая подвальная земля, от которой так и веет студеным, ломающим кости холодом. Странная, странная комната то была — и лежала она под самыми низами дворца, ниже кладовых, ниже темниц, ниже балок и свай. Тяжелый камень, дерево, люди, печи, лавки, резные крыши — вештица чувствовала все это над своей головой, чувствовала страшной, давящей силой, и не могла понять, как добровольно можно приходить сюда каждый божий день. Не понимала, как можно приходить сюда, особенно будучи князем, падать навзничь на каменный пол и часами шептать несусветные нежности через крохотное оконце. Вештица, стоя за порогом одной-единственной двери, наблюдала за этим. Наблюдала уже долго, вслушиваясь в ласковый, переливчатый смех распластанного князя: — Что ты говоришь, Марусенька? Ах, солнце мое золотое — и придет же в голову!.. Пшеничная, тугой пружиной закрутившаяся прядь, упала ему поперек улыбавшегося лица. Улыбался он бело, любовно, весело. Почти носом лез в это крошечное оконце, выглядывал там чего-то. «Не бредит ли? — подумала вештица. — Бредит ведь…» Воевода Всеволод, огромный, кудлатый, в мягком ватном кафтане, шепнул ей на ухо: — Гляди, ведьма, в оба — что сейчас будет… И верно. Из темноты оконца вынырнула рука — вештица вздрогнула, рванулась вперед, как если бы это была лапа хищной твари. Уж больно неожиданно появилась она из оконца, уж слишком резким, нечеловечески быстрым показалось это движение. Но нет. Всеволод уронил тяжелую руку на ее плечо, не дал и на шаг сдвинуться. Тонкие, худенькие пальцы, полупрозрачные от света единственной свечи, лишь заправили прядь за ухо князя. Когда рука потянулась обратно, в оконце, князь оставил на ладони поцелуй — рука задержалась, лаская его щеку, затылок, шею. Запуталась в его волосах, притянула чуть ближе. Князь охотно подался к оконцу. «Сейчас случится, — подумала с дерущим хребет ужасом вештица. — Что же стою? Почему еще не бегу к нему? Не успею!..» Рука нырнула в оконце, а князь продолжил мурлыкать с ней, ворковать и посмеиваться ласковым голосом. Потянулся и, не глядя, разлил из кувшина золотистое византийское вино по двум кубкам. Один сунул в окошечко, к другому приник сам. Потом, напившись, принялся нарезать тонкими ломтиками запеченного лебедя на блюде, подавая тонкие дольки светлого мяса к окошку. Временами отправлял кусочек и себе в рот, но чаще кормил кого-то под землей. Откушав, он сел и скрестил ноги, точно степняк, взял гусли, защипал струны. Пел приятно, ничего не скажешь, но в тесной каменной комнате даже его мелодичный голос звучал жутко. Ах ты, ноченька, ночка темная, Ночка темная, ах, ночь осенняя. Что же ты, ноченька, да при… притуманилась, Что ж, осенняя, ах, принахмурилась? Вештица слушала его тихий, без крепкой внутренней пружинки голос, прикрыв глаза. Ее саму начинало покачивать в такт незатейливой тоскливой мелодии. В ней слышалось все: и шум осеннего дождя, и влажный шелест осиновых листьев, и кто-то белый, грустный, одинокий у покосившегося плетня. Что же ты, девица, притуманилась, Что же ты, красная, ах, припечалилась? А потом ему ответил голос, и от этого голоса кровь в жилах сделалась густой и медленной. Потому что вештица сразу, с первых ноток — хриплых, но сладких, отрывистых, но мелодичных — с первых ноток всё поняла. Это было похоже на свирели птиц на болотах, птиц, которых ты никогда не видишь, хотя можешь бесконечно идти на их пение — впрочем, нет, только до первого зыбучего места. И этот голос, голос молодой женщины, едва нашедшей в себе силы на ответ, выводил окончание песни, а князь играл для нее, и на лице его были написаны жалость и нежность: «Как же мне, девице, да не… да не туманиться, Как же мне, красной, да не печалиться? Нет ни матушки, да нет, да нет ни батюшки, Только есть у меня, ах, мил сердечный друг. Да и тот со мной да не… да не в ладу живет, Не в ладу живет, ах, не в согласии…» — Только это неправда, — в конце сказал князь, откладывая гусли. — Это неправда, мое счастье. Я из слободы лучших каменщиков созвал. Они отворят тебя, моя радость. И жить мы будем только в ладу, и только в согласии. Марусенька моя… Ответа вештица не услышала. Лицо князя омрачилось. — Как так? Почему, Маруся? Снова неслышимый ответ. — Не беда! Я соберу всех волхвов, всех знахарей, позову священников, если ты дозволишь, хотя и знаю, как они тебе не милы. Но… Он нахмурил брови. А потом поднял глаза и уставился прямо в темноту, на вештицу с воеводой. Первым не выдержал воевода, кашлянул сумрачно и шагнул в свет лучинки, подволакивая за собой вештицу. Кому иному она не простила бы такого, а тут чувствовала — воевода иначе не умеет, небось, и князя в бытность того княжичем за вихор таскал. Так что пришлось смириться. — Здравствуй, князь, — поклонилась она ему. — Не серчай, Алеша, — мрачно проговорил воевода. — А все ж надо было тебя ведьме показать. Она, супротив волхвов, будь они неладны, хоть прийти согласилась! Не чурается вишь твоего византийского бога. Княжич вспыхнул. Побледнел. Нахмурился. Вздохнул. Лицо его разгладилось — переварил в самом себе и стыд, и гнев, ничему не дал вырваться на волю. — Ну что ж, значит, ты уже знаешь… Обо мне и Марусе? — Давно знаю, — буркнул воевода. — И жуть меня берет, что ты с подземной тварью… — Не смей! — вскочил на ноги князь. — Не смей — хотя бы при мне — дурным словом ее называть! Не снесу, воевода, как есть — не снесу! Воевода наклонил лобастую голову, глянул на князя налитыми кровью глазами… Но сдержался. — Дикость это, князь, что без еды и питья в земле девка сидит. Откуда она взялась-то тут?.. — Это мой батюшка взял девушку под замок, — холодно ответил князь. — Но не убил, а велел приносить ей каждый день княжескую пищу. Я случайно поймал занимавшуюся этим старуху. Она увещевала меня не заглядывать в подземный терем, но я не мог унять любопытства. Милая Маруся не желает говорить, за что именно мой отец так с ней обошелся, но я представляю. Она красива… Очень красива… И очень горда. В любом ином случае — в том числе, если бы она была, как ты, воевода, выразился, подземной тварью, не легче ли было бы ее убить? Князь говорил запальчиво, и вештица задумалась, сколько раз он все это уже передумывал. Передумывал, не находя возможности высказать кому-то еще, чтобы успокоить и себя заодно. Теперь же он избавлялся от страха, проговорив надуманное вслух и тем придав ему настоящести. — Дозволишь взглянуть на нее, князь? — осторожно спросила вештица. — Если Маруся захочет, — буркнул Алексей. Судя по всему, Маруся не была против. Вештица подошла к оконцу и, держа ладонь на рукояти маленького серпа, опустилась на колени. Из окошка веяло прохладой. Внутри было темно. Она наклонилась ближе. Все время ждала, что из темноты вынырнет тонкая, костистая рука… Но не с мягкими пальцами, а с черными острыми когтями. Она ошиблась. Под свет попало лицо. Лицо прекрасной молодой женщины, чья кожа, судя по всему, никогда не видела света; чьи губы с царственным разрезом были бледны, как плоть лесных грибов; чьи светлые разумные глаза мерцали глубокой червленью; чья черная, толстая, перевитая серебряными нитями коса лежала на плече и падала вниз, во тьму, куда не добирался свет свечи. Женщина выглядела царицей, и глупое имя Маруся совершенно не шло ей. — Здравствуй, девушка, — проговорила она вкрадчивым низким голосом — сладким, сладким и горьким, точно застывший мед. — Я так долго ждала вас… Тебя и моего Алешу… И вот, дождалась. Не знаю, сколько лет ждала… Много, наверное. Солнце ведь тут не светит. Не сосчитаешь. — Если я протяну тебе свечу, — осторожно ответила ей вештица — пока не здороваясь, пока избегая любых названий, которые могли бы поставить ее в неудобное положение перед нечистью. — Ты сможешь показать мне свою темницу? — Смогу, — с недолгой задержкой ответила девушка. — Боишься увидеть у меня козлиные копыта, змеиный хвост? — По твоему убранству я пойму, кто запер тебя здесь, — честно ответила вештица. Она передала свечу, сделав так, чтобы тонкие белые пальцы девушки не коснулись ее собственных. Слабый огонек выхватывал из тьмы одну за другой вещи. Она увидела достаточно. И поэтому закончила свою речь: — Если бы я увидела у тебя каменные стены в охранных знаках и черепа животных, я бы поняла, что заперли тебя очень, очень давно. Но вокруг тебя я вижу свежее убранство. — Да, — девушка пожала плечами, стоя поодаль от окошка, в центре своей маленькой комнатки. — Меня заточили здесь ребенком, но, судя по тому, что вижу я в зеркальце при свете свечи, мне не так много лет. «Кто же разрядил тебя, будто царевну? — разглядывала черное, серебром вышитое платье девушки вештица. — Кто нанес тебе сюда столько каменьев, сундучков, вышивки, пряжи, инструментов? Они ведь не пролезут через оконце. Кто-то тебя сюда засаживал, ребенком еще, готовил на долгие годы: и платьев припас на много лет, и…» — Кто это? — отрывисто спросила вештица. — Где? — приподняла густые темные брови девушка. — У тебя заместо красного угла мощи лежат, — стараясь держать голос ровно, ответила вештица. Девушка обернулась, выхватывая из тьмы ворох тряпок на согбенном, наполовину рассыпавшемся скелете. Она горько вздохнула: — Это нянька моя была, да только ее со мной уже старухой заточили. Померла бабушка… а вынести ее было некому. Лучик солнца мой, считай, погас. Некому стало сказки рассказывать. Косы плести. Про верх, опять же, говорить… Вештица поежилась. Страшно было и думать о том, что пережила подземная царевна. Как была заперта, не узнав толком ни людей, ни мира. Как потеряла свою ниточку к солнцу, старуху-няньку. Как осталась совсем одна: без слова, без взора. Как дожидалась единственной в день подачки, как боялась, быть может, что однажды и вторая старуха умрет — и не останется никого, кто бы помнил о ней … — Я не могу тебе помочь, — выдохнула вештица. — Никто не возьмется и не сможет, если ты не скажешь, почему ты здесь. Девушка молчала. Свеча догорала в ее руке. Оранжевые капли переливались в серебряных украшениях ее платья. Она вздохнула. — Я… скажу. Скажу тебе, потому что ты тоже женщина, но не скажу моему Алеше — и ты ему, пообещай, тоже ничего не скажешь. — Не скажу, — легко согласилась вештица — всегда можно было сказать воеводе, а тот бы уже передал князю. — Говори. — Дурно говорить такое об отце своего любимого, — издалека начала царевна, глядя прямо в глаза вештице — долго, бесстрашно, не отрываясь. — А только родила меня женщина, как говаривала мне старуха, необычайной красоты, от неведомого мужа. Но еще моя старушка говорила, что этим неведомым мужем на самом деле был гостившей в ту пору у нас Цесаревич земли этой… Прознал об этом князь и решил взглянуть на мою мать, которой сам Цесаревич не побрезговал. Увидал — и сразу же захотел, пуще жизни своей возлюбил, хоть и была у него тогда жена. А матушка возьми и откажись. Княгини испугалась? Гордость ее взяла? Не знаю! Но сильно разозлился царь, очень сильно, и прогнал. А про себя решил, что я, небось, не хуже матери вырасту. И уж точно от него не убегу… Для того он отнял меня у нее и заточил здесь, чтобы я кроме его лица — через окошечко — да лиц сморщенных старух, никого и ничего не видела. Но он умер… А ко мне пришел мой Алешенька. Солнышко мое ясное для меня взошло… Только на последних словах девушка улыбнулась самыми уголочками бледных губ и опустила глаза. До этого глядела прямо, долго — будто бы не могла солгать. Странная была история, странная. И верить в нее не очень-то и хотелось… Но какие были причины не верить? Будь царевна хищной голодной тварью — давно бы уволокла князя к себе, не сдержалась бы. Будь преступницей — так посадили бы среди прочих. Будь ведьмой, которую прятали от всякого лиха, так спрятали бы давно, до того, как появились вот такие веретена, вот такие ларцы и такие ковры. Ведьмы — те, которых легче упрятать под землю, чем спалить, — давно уже перевелись. — Что мешает тебе выйти? — спросила, наконец, вештица. — Кроме каменных стен? Лицо девушки на краткий миг озарилось радостью, но тут же омрачилось вновь. — Четыре угла комнаты заговорены, чтобы я не могла выйти отсюда. — Я справлюсь с этим, — кивнула вештица. — Знаю такие заговоры. Но… Еще прежде. Скажи мне, как тебя зовут? — Старуха называла меня Марьей, — снова поглядела прямо в чужие глаза царевна. — Но Алеша зовет меня Марусей. Мне все равно, как меня будут звать. Только бы… выйти отсюда. Вештица кивнула. Девушка передала ей свечу с натекшими горячими каплями, и на этот раз их руки соприкоснулись. «Холодная, — подумала вештица. — Холодная и чуть влажная кожа… Может быть, от жизни в темноте у нее больное сердце?» Она подняла почти догоревшую свечу и поймала в оранжевый всполох взволнованное лицо князя, кусавшего костяшку пальца. — Ну, как? — спросил он, подаваясь вперед. — Зови, князь, каменщиков, — улыбнулась вештица. — Будем вызволять твою царевну… *** Белое убранство шло царевне меньше, чем черное с серебром, а ясный свет заставлял ее щурить глаза и заслонять меловое лицо рукой. Зато когда уходила она в комнаты занавешенные и возвращала с примерки свой черный наряд, то уж и никто не мог оторвать от нее взгляда. Высокая, статная, с руками ласточкиными, с шею лебяжьей, с очами синими, точно море под ясным солнцем, ходила она — будто лодка плыла, говорила — точно мед лился. Зашептались слуги, кто ей прислуживал, заговорили — никак не хуже прошлой госпожи, милой княгини! Вештицу после отговора углов не отпустили. За одну руку поймал ее князь, за другую — воевода. Князь, сам не свой от счастья, твердил одно: — Будь дорогой гостьей, милая вештица! Уж и подсобила ты нам, уж и спасла наше с Марусей счастье! По другую сторону вторил ему воевода: — Не езжай никуда, матушка ведьма, погляди, что да как будет с этой… как ее там… царевной Марусей… Вештица была с воеводой согласна, но и князю отказывать не хотела. Нравилось ей и наблюдать за облачением Марьи в свадебный наряд: как по белому бежали стежки алой вышивки, как расцветал подол лентами поволоки, как на голову ложился богатый, в жемчугах и серебре, убор. Скоро и в новом своем наряде будущая княгиня стала ничуть не хуже, чем была в черном. И манеры, для княжеского престола потребные, освоила в считанные мгновения, и песни, и танцы, словно рождена для того была — для княжения. В ночь перед празднеством украсили весь город лентами и цветами; в церковке били колокола; на площади пели волхвы. Зазвенели струны гуслей, запели скоморохи. Красавицы румянили лица, бояре вычесывали бороды. Каков случай был всему миру показать свое лучшее платье, свой самый дорогой тулуп! Впрочем, никто и не думал переплюнуть жениха с невестой. Когда те вышли перед народом: сверкающая, точно каплями росы покрытая, царевна Маруся; сияющий, будто золотом облитый, князь Алексей, — так и заохала толпа, залюбовалась, не веря своим глазам. Позвали народ к столу. Стол гнул спину, будто кто его охаживал плетью, а на деле же — яствами был уставлен немерянными. Щуки, лебеди, благородные олени, запеченные ежи, соловьиные язычки, осетры и цесарки — и много, много, много прочей снеди, узорно выложенной, в животных разных собранной — из птичек маленьких, к примеру, фигуру лебедя сложили, из осетров поменьше — огромное морское чудовище. Заплескалось в чарках византийское вино, закипел сбитень, тягучими струями хлынул ягодный мед. Вештица сидела тихо на месте, которое выбрала сама — князь на радостях желал посадить ее поближе, но она отказалась. Сейчас поняла, что сделала правильно. Дурманы ей были не по вкусу, осетров и оленей есть ей было бы боязно. Здесь же, в дальнем углу, встречалась пища попроще и никто не спешил наполнить украдкой выплеснутый под стол кубок новым зельем. Слуги сбивались с ног. Готовили что-то особенное, и все это чувствовали. Пили, ели, поздравляли молодых, но сами едва держались, чтобы не начать лупасить по столу кулаками и требовать чего-то главного, чего-то, что пока скрывали. Наконец, внесли огромную серебряную чарку, больше напоминавшую таз. Лицо втащившего ее слуги было каким-то рыхлым и слишком уж белым — наверное, струхнул от важности своей задачи. С места поднялась царевна — теперь уже княгиня, хотя вештица и чувствовала, что иначе чем «царевной» ее долго звать не будут. Больно прилипчивым оказалось прозвище. Больно царственной оказалась осанка, больно властными манеры, больно щедрыми — жесты. — Гости дорогие, — пропела княгиня, поигрывая одним из перстеньков на красивых белых руках. — Гости милые наши, желанные. Спасибо, что уважили, спасибо, что явились к нам. И вас отблагодарить хочется. Каждому под лавку спрятали мы по дару — уж не ошибетесь, подписали, что кому, чтобы драться и ссориться не пришлось. А один дар — особенный — я для отмеченного счастьем оставлю. Тут она сняла с пальца перстень, сиявший ярче прочих, и подняла его над головой, чтобы каждому было видно. — Милый муж не спросил с меня приданного, сам драгоценностями осыпал. Их вы на мне сейчас и видите, — продолжала княгиня, для наглядности вращаясь на месте — закружился ромашкой пышный подол, засверкали, забрызгали светом украшения. Вспыхнула, точно хрустальная фигурка. — Но одно колечко со мной всегда было — драгоценное колечко, пусть из серебра, не из золота, зато красный яхонт в нем размером с голубиное яйцо, никому мал не покажется, никому плохим даром не скажется. Она протянула колечко над чашей и разжала пальцы. Со звонким плюхом кольцо ушло в чашу, пошли по ярко-алой наливке круги и почти сразу разгладились. — Круговая чаша! — возвестила княгиня. — Кто любит меня и кто чтит меня, тот больше одного глоточка не глотнет. А кому вместо глотка наливки колечко в рот упадет, тому оно и достанется. Пейте, гости дорогие! Пейте! — А мне, Марусенька, можно из чаши испить? — спросил у нее князь, когда она села. — Ты ведь сама готовила — знаешь, как любо будет мне с твоих рук… — Что ты! — сверкнула на него странным взглядом княгиня. — Тебе вовсе к нему притрагиваться нельзя. А как по второму кругу пойдет чарка? И колечко тебе достанется? Нечестно! Ты и так моим расположением отмечен… — Горько! — завопил лохматый боярин. — Горько! — подхватила голосистая боярыня. Чашу несли по кругу. Князь с княгиней самозабвенно целовались — вештице даже показалось, что целуются как-то уж слишком долго, неприлично долго, умело долго. Впрочем, кто будет их винить? Они и так долго терпели, разделенные решеткой, а тут еще свадьбы ждать… Она отвела глаза и почти сразу же поймала взглядом лицо слуги, который нес чашу. «Уж не болен ли он? — подумала вештица, видя испарину на его лбу и щеках, красные лопнувшие сосудики в глазах и обметанные язвочками губы. — И как здоровее слуги не нашли?» — Пейте, госпожа, — проговорил он, глубоко вдыхая на каждом слове. — Пейте, уважьте госпожу. — Я, пожалуй, не буду, — натянуто улыбнулась вештица. — Голова уже кругом идет. «Не хватало еще с твоих рук чего подхватить…» Чашу понесли дальше. Вештица с любопытством вглядывалась в жадно, крупными глотками пивших людей — каждому хотелось, чтобы колечко досталось именно ему, но чаша все не пустела. Огромная это была чаша. А напиток, видимо, горький — отпив глоток, люди откидывались на скамьях, таращили глаза, будто вкус у варева был совсем не тот, что они ожидали. Вештица наклонилась к своей соседке, рябой и не очень красивой купчихе в зеленом с красным платке. — Да ведь, девица красная, это не вино! И не наливочка… Я, скажу тебе, и не соображу, что это такое — густое, как кисель, и сладкое, будто монетку в рот взяла. Ну ничего, выпила — и сразу в голову ударило. Надо будет у стряпух поспрашивать, что же это такое — не верю я, знаешь, девица, что сама царевна наша питье готовила… Чашу не осушили за целый круг — царевна снова не позволила князю из нее отпить. По второму кругу на лицах люда странные гримасы сменяли одна другую — вроде морщатся, кривятся, а все же пригубляют — до колечка, вестимо, мало осталось, а как тебе повезет? Получишь необычное, с пальчика самой царевны, еще и стоит оно — уйму! И героем станешь, и род прославишь, и в худой час столько деньжищ с него выручишь… Лицо виночерпия за это время сделалось синим в зеленцу, нижние веки набрякли, под носом намокло. Когда он шагнул к ней ближе, вештица почувствовала тухлый запах болезни. — Передал бы ты чашу кому другому, — по-дружески посоветовала вештица. — Свалишься — в жизни позора не избудешь. — Немного осталось, сударыня, — бледно улыбнулся слуга. — Я бы сказал, глоточек один остался… Пригубите? — Не хочу, — во второй раз отказалась вештица. На этот раз слуга не отступил и упрямо зашмыгал носом. Чашу он едва удерживал в дрожащих руках — сейчас выронит, зазвенит серебро, покатится под ноги люду. Неприятно, надо сказать, будет — испортить свадьбу. — Выпейте, госпожа, не обижайте хозяйку, — прохрипел слуга, словно горло ему наждаком резали. — Она так и спросила, был ли тот, кто не испил, я вас назвал. Она велела передать: очень обидно ей будет, если вы ее яства не изопьете, в состязании не поучаствуете. Вештица заколебалась. От настойчивых просьб пить совсем не хотелось, однако терпеть рядом с собой отчетливо больного виночерпия хотелось и того меньше. А он все наклонялся, все совал под нос чашу, которая ходуном ходила в его нетвердых руках. Вештица зажмурилась, придержала чашу одной рукой, чтобы от тряски не отбила зубы, наклонила… «Кровь, — поняла она, когда вязкая жидкость коснулась ее губ. — Царевна всех причастила к кровавому пойлу — дура, дура, дура я!..» — Что же?.. Влаги едва хватило, чтобы оросить рот, следом за ней на язык упало тяжелое ледяное кольцо. — Кончилось! — возопил виночерпий сиплым голосом, уронил блюдо и упал навзничь, забившись, будто миряк в приступе. Князь подскочил, раскрыв глаза. — Люди! Плохо ему! Никто не шелохнулся. Вештица медленно посмотрела направо, затем налево. Перед ее глазами возникла череда бледных пористых лиц, с некоторых краска сбегала прямо сейчас, при ней, другие уже побелели до зелени и синевы. На губах дважды приложившегося боярина выступила черная пена. Рябая купчиха вдруг схватилась за горло, царапая его пальцами, хрипя, горбясь и ударяясь лбом о стол — только чаши вздрагивали, расплескивая мед, да дребезжали кости на блюдах. — Что с вами, люди?! — снова закричал князь, оторопевший, всклокоченный, бросавшийся то к одному, то к другому. — Что с вами?.. Вештица посмотрела в лицо царевне. Та, неподвижная и прямая, легонечко улыбалась. От ее тонкой улыбки вештице стало дурно. Захотелось отвернуться. Не получилось. Шея одеревенела. Заболело горло. Перед глазами стало мутнеть, дрожать, расплываться… Перевернув скамью и обмякшие тела на ней, вештица встала. Ее шатало. Здесь и там люди пытались добраться до выхода, до свежего воздуха, но натыкались на стены, запинались о собственные ноги, хрипели, сопели, ударялись лбами и расшибали их до крови. Она старалась идти ровно. Наметила себе щель между досок и шла по ней, хотя ее шатало, как пьяную. В спину ей — она чувствовала, чувствовала третьим зраком под косой, — смотрят неотрывно, жадно, долго. «Куда идешь, голубушка? Куда со свадебки?» Страшный голос, голос, будто научился говорить колокольчик, противно зазвенел у нее в голове. «Расстроится-то хозяйка! Не уходи, девица, попляши со всеми — смотри, как каблуками стучат, даром, что лежа, все равно звонко!» Вештица прижалась плечом к стене коридора и пошла дальше. Авось свежий воздух отрезвит. Авось наткнется на комнатушку свежее, безопаснее. Только бы на людей не наткнуться. Только бы не перекинулась на кого лихорадка. Только бы… Она выкатилась на крыльцо, дохнула свежего воздуха, едва не упала. В виски заколотили злые молоточки, игла раскаленная вошла в темечко, собрался пониже ключиц противный комок готовой начаться рвоты. Вештица шла. Шла упрямо, держалась тени, прижималась к прохладному камню, обтиралась об колючее дерево, шла, шла, шла… «Не могу больше, — подумала. — Не могу, умру здесь…» «Можешь! — весело раскричался голос-колокольчик. От крика бойкого в ушах зазвенело. — Вон тамочки, чуть назад поверни и влево, площадь, а на ней колодец — вот в колодец повались, там водичка студеная, там водичка…» Вештица обвела глазами вокруг, увидела, что к постоялому двору ее вынесли ноги. Обошла его, оказалась в тени, наткнулась глазами на маленький сеновал. Видно, для коней постояльцев сено держали. Разрыв-травой — половину просыпала — сняла замок, упала внутрь, уткнулась в сено. Пыльное и сырое… «Спать бы… — подумала устало. — Поспать бы…» «Спи, — хихикнул мерзкий голосок. — Я тебя обниму, прибаюкую…» Вештица молча рассыпала все, что было у нее в ящичке — травы, смолы, камни. Соберет еще. Наплевать. Схватила полынный веничек, подожгла, зацепила на торчащий с потолка гвоздь. Потом еще зажгла. Еще немного. Все обвесила, все затянуло дымом, ароматом, пряным духом. Стала дрожащими руками пастилки и травы в рот совать, слюной смачивать, зубами перетирать. Лучше бы в кипятке сварить, да куда ей. Как открыла для первой пастилки рот, так и выкатилось кольцо, не в сене затерялось, об пол стукнулось. «Да и черт с ним… — сглотнув горькую от трав слюну, вештица провалилась в сон. И еще подумала напоследок: «Что же я натворила… Кого выпустила?» *** Вештица очнулась от того, что к ней льнуло тело. Она распахнула веки и увидела перед собой мертвое женское лицо с черной глубокой дырой вместо носа. Смотрела тварь на нее не моргавшими белыми глазами, скалила зубы без губ и десен в широкой мертвой ухмылке и ближе, ближе тянулась, будто поцеловать хотела. — Лихорадка… — простонала и не узнала собственного голоса вештица. — Тварь этакая, я же ваша, зачем ты?.. — Была бы наша, — голосом-колокольчиком откликнулась — застучали друг о дружку гнилые зубы — и засмеялась, будто кошка завизжала, — не сидела бы на застолье, не пила бы за здравье княжеское. А теперь ты не наша, ты ихняя. Вештица завозилась, заерзала. Серп больно уколол в бок. — У тебя кровь теплая, тело сильное, — продолжала хихикать лихорадка, мертвыми костлявыми руками гладя вештицу по спине. — До-о-олго с тебя кровь пить смогу, до-о-олго о тебя греться… Мы, знаешь ли, жуткие мерзлячки! Как не липнем к живому, так мерзнем — только кости стучат! — Э, нет, — хрустнула она мертвой челюстью, накрывая дряхлыми пальцами руку вештицы на серпе. — Рученьки слабенькие, серпачок тяжеленький, а у меня и плоти-то нет, чтобы сталью резать — даже заговоренной, даже холодной, даже из павших звезд… — Поди прочь, отродье, — выдохнула через силу вештица. — Что тебе… Я тебе… «Да чего же я, — спохватилась вештица и встряхнулась из последних сил, разгоняя густую молочную пленку на ясном сознании — впрочем, до конца она не сошла, так, лопнула в паре мест. — Сейчас я ей…» — …для чего-де выходят из моря, окиана женщины простоволосые, для чего они по миру ходят, отбивают от сна, от еды, сосут кровь, тянут жилы, как червь точут черную печень, пилами пилят желтые кости и суставы? Здесь вам не житье-жилище, не прохладище; ступайте вы в болота, в глубокие озера, за быстрые реки и темны боры: там для вас кровати поставлены тесовые, перины пуховые, подушки пересные; там яства сахарные, напитки медовые; там будет вам житье-жилище, прохладище — по сей час, по сей день, слово… Лихорадка положила ладонь ей на горло и сжала. Сжала вроде бы невесомо, сил-то у нее было немного, если вообще были, зато изнутри горло словно бритвой резануло — от ключиц и до подбородка, и колючек сверху накидали, и песком засыпали. Ни слова не выдавила из себя вештица, захрипела, забилась, закатила глаза. Снова убежало от нее сознание, будто молоко из крынки, а сверху хохотала развеселая лихорадка. Когда вештица очнулась, щеку и один бок ей кололо сено, к другому боку льнуло липкое, на паутину похожее, тело, в щеку дышал смрадный, болезнетворный дух. Пустые руки будто соломинкой кто надул, кости ножичком острым кто исцарапал. Тяжелая голова шла кругом, будто в яйце желток разболтали — так и плещется мозг в черепные своды. «Это раньше против тебя серп не действовал, — мстительно подумала вештица. — А сейчас, когда жизни ты насосалась, воплотилась, думаешь, не посеку тебя? Посеку, и больно…» Выхватив из-под себя серп, она стряхнула лихорадку, перевернулась, встала на колени… Нет, поторопилась. Не перевернулась, не встала. Голова круженая, тело ватное, словно в жерновах перемололи, в нитку вытянули, на веретено намотали, сдернули, бросили — не послушалось больное тело, подвело! Вештица осталась лежать на спине, сжимая в пальцах рукоять серпа и сверля дряхлый потолок сеновала раскаленными в глазницах глазами. Лихорадка склонилась над ней. Лихрадкины волосы распушились теперь и заплескались в затхлом помещении, словно их развевал ветер. Ее глаза разгорелись багрянцем, язык налился пунцовым, замелькал часто между острых гнилых зубов. — Ах ты неприветливая! Ах ты окаянная, согнала меня, а ведь я пригрелась… — обиженно завыла, потом захихикала лихорадка. — Ничего, это мы тебя мигом отучим, это мы мигом… Что не отцепишься… Никогда! Лихорадка взвизгнула, подхватила вештицу под мышки, вздернула в воздух — уже не нечисть была бесплотной, уже сама вештица истончилась, ослабла, потеряла тяжесть живого тела. — Не отцепишься от меня теперь, намертво обниму… — улыбнулась лихорадка — и вонзила пальцы под руки вештицы, и черный яд с ее когтей прыснул под кожу, налил два черных бубона, отравил вештицу изнутри тягучим, сквозь все тело бегущим ядом. — Щекотно?.. Вештица вскрикнула. Негромко вышло — снова крючками поддело горло, рвануло до хрипа, до вкуса крови. Больно. Больно было — словно по всему телу расплавленного свинца разлили. Лихорадка спланировала вниз, уложила ее бережно на сено, прильнула ребенком аль котенком, замурлыкала, забаюкала: — Спи, спи, вештица… Чего тебе теперь рыпаться? И так я тебя изопью. Уж лучше мы это полюбовно сделаем, без драк, без ссор… Спокойная, смиренная кровь всяко вкуснее будет… «Ненавижу тебя, тварь болотная, — подумала вештица. Сознание уходило, словно из рук у нее что выскальзывало — ну, скажем, зеркальце, — и уходило в темную, мутную, мертвую воду. Навсегда уходило. Безвозвратно. — Не хочу… Не хочу! Не могу так, не буду, ни за какие…» Лихорадка, посмеиваясь, поцеловала ее безгубой пастью в один глаз, потом в другой, и все померкло. *** Глаза не открывались, хотя было понятно, что открыть их надо. Больно потянуло веки. Что-то хрустнуло, лопнуло. Вештица часто заморгала, пытаясь прогнать пелену и боль. Вышло не сразу. Кто-то был здесь, кто-то живой, пыхтящий, неуклюжий. Вештица медленно-медленно повернула голову. Сквозь мутную пелену ей показалось, будто некто грязно-серый сидит неподалеку, маленький, угловатый, похожий на колючку репейника… Она моргнула еще несколько раз и увидела человека в балахоне, который шарил в ее ящике. Видимо, он не нашел там ничего путного и стал аккуратно, по-рачьи, карабкаться к ней. Вештица лежала неподвижно, глядела немного мимо, пока человек не подобрался к ней совсем близко. «Ребенок», поняла Вештица. И едва сдержала гневный окрик, когда мальчишка полез в ее карманы. «Дурак! Дурак, ведь заболеешь! Понесешь заразу прочь! Лес великий, а сколько же уже заболело… Сколько после пира из дворца вышло?» — от мыслей ее зазнобило. Ощутив ее дрожь, мальчик — а может, девочка, поди разбери, когда так укутаны, — подскочил на ноги, что-то бухнуло об пол, скрипнула дверь — плеснул узкой полоской свет, — и с треском захлопнулась. Вештица осталась одна. Что-то маленькое, круглое, холодило ей пальцы. Слабо ими шевеля, она нащупала… Кольцо. В воздухе стал появляться тлетворный тяжелый запах. Где-то будто издалека зазвенел колокольчик смешка. — Ну вот, вдвоем! А то повадились, шастают тут, роются… Я-то не против, мне-то хорошо, вдруг удастся сцапать, перескочить, когда ты остывать начнешь, да рано, рано, ты же еще теплая… «Она убьет меня, — подумала вештица. — Не убил Верлиока, не сожрал морской змей, не выморозил Трескун. А жалкая, злобная, немощная лихорадка, которая дохлой курицы боится, убьет». Кольцо было теплым. Наверное, нагрелось о бьющееся в лихорадке тело. Пальцы сами собрали его в горсть, укололись, не отпустили. Лихорадка оплетала сверху, словно лишайником в плоть вештицы прорастала. Тело все кипело, как в котле, бросало в дикий холод, на части трескалась голова — как посуда, которая разбивается на много глиняных черепков при ударе об пол… Лихорадка посмеивалась, похихикивала, гоготала. Не колокольчик уже, целый колокол — прямо в уши, гвоздями в голову. «Паскуда…» Палец нырнул в кольцо — бессмысленно, неуклюже, жалко. Ну чем это могло помочь? Помогло. Кольцо словно само закрутилось на палец, обхватило, точно влитое, сжало, как туго затянутый ремень. Лихорадка зашипела, будто кошку обдали водой, шарахнулась, со скрипом, с болью отдираясь от кожи вештицы, стукнулась о стену сеновала, забилась, заверещала, истончилась в ниточку и вылетела в щель. Ничего не соображая, вештица смотрела в потолок. Тяжело дышала, захлебывалась воздухом, который вдруг, сам собой, лез в легкие, надувал их, как паруса кораблей. В глазах яснело. Волчком крутившийся до этого мозг в голове потихоньку смирял свой бег, ложился на место, притихал. «Как же есть хочется, — подумала вештица — не то о цыпленке жареном, не то о сухарях на окне монастырского скита. — Быка бы съела. Буханку склевала. Лес великий, ну и муть в голове…» Она села. В виски билась одна единственная, страшная мысль. «Если уже мародеры промышляют, то…» Знать не хотелось — да все равно выглядывать придется. *** Над солнечным еще недавно городом затянулись тучи. Трещали тут и там сигнальные костры, шумные, злые, нетерпеливые сторожа обреченных городов, которые только и остается, что обойти. По улочкам блуждала страшная зеленая хмарь, противно пахнувшая гнилью и отравленной слюной. Тут и там проносились, вереща и хохоча, растрепанные лихорадки: белесые, купоросные, малахитовые, цвета камеди и охры. Они летали над безжизненными телами вместе с мухами и искали, к кому еще можно прицепиться. Вештица, прикрыв лицо сбитым вперед капюшоном, шла по отравленным улицам. До этого сиявший точно начищенная монетка город стал мрачным, пугающим и постаревшим. Побелка отлетала от стен хлопьями. Дерево разбухло и покрылось занозами. Краска облупилась. Лихорадки время от времени слетались к ней, зачинали водить хоровод, тянуть костлявые пальцы, но быстро отдергивали их с шипением и упархивали прочь. Вештица с интересом поглядывала на тусклое серебряное кольцо с большим рубином в лепестках искусственной розы. В самом деле, драгоценный дар приготовила для случайного гостя царевна. Мысль о подземной девушке не покидала вештицу с того самого момента, как смерть схлопнула зубастую пасть и на время оставила ее в покое. На время — потому что, когда начинается мор, смерть всегда бродит где-то рядом, и зарекаться от нее еще глупее, чем в любое другое время. Хоть вештица и глядела по сторонам, вроде бы изучая город в общем, на деле ноги ее несли ко дворцу. Сначала она хотела обойти его, влететь в окно сорокой, остаться незамеченной. Потом подумала, что в мертвом царстве ее ловить некому. Подошла к воротам и обмерла. Стражники стояли на своих постах, но назвать их людьми не поворачивался язык. К каждому из них льнуло по лихорадке, причем те сидели на них так давно, что вросли, подобно мху, прямо в кожу, в одежду, заползли зелено-рыжими мохнатыми щупальцами на лица, покрыли руки, обросли вокруг древок копий. — Здравьжлаем! — гаркнули оба стражника хриплыми голосами и склонились в пояс. — Зовет тебя государыня, изволь явиться! Вештица молча прошла мимо них. Ей все время казалось, что, когда она окажется между ними, то копья пронзят ее с обеих сторон. Не пронзили. В мертвом дворце мертвые слуги украшали подоконники и столбы высохшими цветами. Лихорадки в этих людей пустили корни, оплели, заставили двигаться неживые тела по своей воле. Перехихикивались, косились на вештицу любопытно сразу четырьмя глазами с одного лица, но больше не лезли. Кольцо согревало палец и крепко впивалось в кожу. Царевна с князем нашлись в главной зале, где и должно им было быть. Царевна сидела на троне, князь полулежал у ее ног, запрокинув голову на колени под подолом черного с серебром платья. Царевна бережно разбирала его волосы серебряным гребешком. Закрытые веки князя были синими, как у покойника, но бледные полураскрытые губы слабо вздрагивали. Похорошела царевна, нечего сказать. Зарумянилась, растрепалась, загорелась глазами. Увидев вештицу, она отложила гребешок и внимательно посмотрела девушке в глаза. — Пришла, значит, — почти пропела царевна. — На кого я только ни думала, а кольцо тебе досталось. Ну что ж. Тогда подходи и слушай, да не вздумай учинить чего — я теперь здесь госпожа, я и только. Семьдесят семь моровых дев служат мне, тридцать три из них во дворце и по одному моему слову растерзают тебя на клочки. Царевна щелкнула пальцами, и из-за тени вышел воевода Всеволод. Только был он уже не совсем собой — мертвый пустой взгляд его неподвижно уставился долу, а надо лбом горели красные глаза лихорадки, глубоко вросшей в его тело. Ее косматые патлы и острые когти были почти такими же жуткими, как уже обагренный чьей-то кровью меч в руках воеводы. Меч шириной с ладонь да длиной в три четверти человечьего роста. — Слушай, — усмехнулась царевна. — Ты будешь моим глашатаем. Мне теперь за все двадцать лет причитается славы, за двадцать лет темноты хочу наконец в свету побыть… Слушай. Ничего не смей переврать, пусть знают, как все было. Вештица молча стояла, и царевна продолжила. — Прекрасная Элпис из Византии была лихорадкой-ламией в смертном теле, — говорила царевна зло и жестко, словно вспоминала о страшной, глубокой обиде… но уже отомщенной. — Ее послал византийский правитель, в те годы терпевший одно поражение за другим от старого князя. Он и послал с ней двух старух-ведьм. С тех пор поселились в княжестве зло и горе. Что ни осень, то разражался мор, что ни зима, то мертвые морозы, что ни весна — то потоп и множество гадов, что ни лето — то засуха с неурожаем. Вештица слушала, и смутный образ царевны для нее становился все яснее и яснее. Конечно. Женщина-беда, женщина, несущая в себе зло, прекрасная женщина, от которой надо бы бежать без оглядки, да очарованные ей сами протягивают руки. Было это не о женщине вообще, разумеется, как любили говаривать искушенные словоблуды, холеные мудрецы и безнравственные пустомели. Это было все больше о ламиях, о сиренах, русалках — о всей той нечисти, которая разузнала, о чем болит человечье сердце, что заставляет разум человека молчать, а тело — двигаться. Хитрые твари облюбовали приятный облик и заняли его, не переняв ничего из того, что свойственно красивым — да и любым другим — женщинам. Только наружность. Только наживку. А люди шли и шли вслед за ними… И гибли. — Когда она забеременела, а этого никто не ждал, колдуньи всполошились, — продолжала, мерцая глазами, царевна. Рассказ, кажется, причинял ей немалую боль — пальцы сжимали подлокотники кресла до мертвенной белизны. Причинял боль — и рвался, рвался наружу, иначе зачем бы ей все это выкладывать сиюминутно? Именно для того, чтобы рвущееся это чувство выпустить, не дать разорвать себя изнутри на части. — Что могло у них уродиться? Что было делать с приплодом? Старухи разругались намертво. Та, что моложе, созналась во всем князю. Князь не велел ни прогонять, ни убивать ее — он был мягкосердечен, этот князь… Царевна усмехнулась, потом помолчала, глядя перед собой. Показалось, или влажной пленкой блеснули ее глаза? Вештица бы не удивилась. — Он умолял старуху как-нибудь избавить любимую жену от ламии, просил спасти ненаглядных деток. Старшую из ведьм он повелел запереть в темнице глубоко под дворцом, ведь был зол на нее. Вторая, младшая, не могла справиться без ее совета, но старшая ни под какой пыткой не согласна была помогать. Она затаила обиду… И в конце дала совет, но совет не приятный ни младшей старухе, ни князю. — Добр ты был, князь, верна ты была, подруженька, — подражая скрипучему старческому голосу, сказала царевна. — За то дам вам дорогой совет. Как помрет княгиня родами, так возьми ее деточек и брось, покуда не поздно, в печь жаркую, да посмотри, чтобы даже косточки прогорели! Потому что родятся у тебя двое, дочь и сын, Смерть да Мор, и полетят по всей земле зло разносить. Никого у тебя, князь, не останется — потому что глуп ты и того достоин! А что княжество тебе уберечь даю, ты цени это. Прекрасная Эплис умерла, страшная ламия вырвалась из ее тела, но была заговорена и убита старухой тут же. А вот над двумя детьми, над дочерью и сыном князь и старуха долго думали. Потому что у сына волосы были черными, а глаза — красными, и во рту его ползали черви. Дочь же была бела, бела кожей, волосом, всем, и холодна, как лед. Мор и Смерть родились у князя, но он до последнего молил старуху ему помочь. — Она согласилась, — тихо прервала царевну вештица. — Согласилась и сделала нечто над вами. Что именно… царевна? — Пустое! — вскрикнула девушка, подаваясь вперед. — Пустое, вештица! Никакая я не царевна, правильно ты запнулась. Я — княжна! Была княжной двадцать лет, пусть и под землей, да не Марьей, да не Марусей, я была княжной Марией, сестрой княжича Алексея! Она рассмеялась, запрокинув голову. — Смерть, говорила старуха, и мор — те всегда рука об руку идут, и одно от другого редко отличается. И сказала она отцу моему, что можно весь недуг, все зло с одного дитяти на другое перекинуть. Подумал батюшка и решил, что лучше одно дитя потерять, чем сразу всего лишиться. И выбрал братца моего… Как я его ненавидела, моего везучего братца, который мед пил, солнце видел, танцевал с девушками и слышал звон гуслей… пока я сидела во мраке с озлобленной, всех ненавидевшей старухой… Видишь мой черный волос, вештица? Это мне достался волос брата, который стал светлым, ясным, солнечным. Все ему досталось. А мне — старуха, пряжа, приданое — видно, когда за мной черт придет, все ему отдать! Царевна — княжна — уже княгиня — ненавидяще уставилась на расшитые жемчугом мыски туфель. — Когда мне было пятнадцать лет, старуха моя сошла с ума и решила заколоть меня ножницами. Сказала, что не желает из-за меня весь век томиться в темноте. Она успела все, все мне рассказать, всю историю, все известные сказки, все песенки, все псалмы, которые только знала. И не по одному разу. Наверное, она от этого и свихнулась — от того, что повторяла одно и то же пятнадцать лет. Она ведь пырнула меня, вештица, у меня под грудью есть шрам. Тогда я, одурев от боли, ее… коснулась. И она умерла. Да, просто так. От одного моего касания. Глаза княгини снова разгорелись зверским алым огнем преисподней. — Слушай меня, вештица, слушай и бойся, потому что я — Мор, и я Смерть, я двадцать лет копила яд, одной капли которого хватит, чтобы извести целое королевство. Теперь меня хватит на весь мир. Мои семьдесят семь лихорадок полетят на все стороны света, а я пойду, куда захочу, и всякий, кого коснусь, умрет. Ржа съест железо, гниль источит деревья, плющ разобьет скалу. Куда я приду, там падет царство, где я останусь, там разверзнется бездна. Вештица тихо, не перебивая, слушала ее, но теперь спросила: — Почему же ты еще здесь? — Потому что я хочу с ним проститься, — совсем другим, тихим и жалобным голосом ответила княгиня. Она наклонилась и коснулась губами лба князя, но тот даже не шелохнулся. — Он ведь скоро умрет… — Почему ты не заберешь мое кольцо? — вештица наблюдала за тем, как заботливо, как нежно гладит князя по щеке княгиня. — Оно ведь может его спасти. — Он не болеет, — печально улыбнулась княгиня. — Его бы не тронула ни одна болезнь, вештица, потому что он сам был когда-то Мором. Это я коснулась его. Так, как уже однажды тронула старуху. — Ты отомстила? — вештица и не думала ее убалтывать, только хотела понять. Если ей удастся из всего этого выбраться, то она, по крайней мере, будет знать, отчего и как случается такое зло. Уже полезно. — За то, что он жил, пока ты… — Нет! — княгиня почти вскрикнула, бережно обнимая чужую голову. — Нет… Я так мечтала, что однажды брат придет, заглянет в мою темницу, и я трону его… выколю ему глаза, наверное, и чтобы он тоже не видел света… нашлю на него немощь, боль, хворобу… Но не смогла. Пальцем его тронуть не смогла. Ты же видишь, какой он… И я ведь его п е р в ы м увидела, первым на всем белом свете — его одного, кроме тех старух, да разве же у них лица — так, кора древесная, изюм высушенный… Как же чувство это назвать, а, вештица? Когда всполохом ярким образ — и будто чекан упал на самое сердце, до половины, наверное, в плоть врубился, оставил засечку, которая никогда уже не зарастет? Она замолчала. Ласково, со всей отпущенной женской нежностью погладила светлые волосы своего князя. — Я рассказала ему все, — выдохнула княгиня. — Когда люди начали… да ты видела, что с ними случилось… А он схватил меня за плечи, встряхнул. Бесы меня тогда одолели, видно. Я засмеялась. Он оттолкнул меня и сказал тогда… я, наверное, на всю жизнь запомню… Сказал мне «сумасшедшая гадина», вроде не страшные какие слова, он страшных слов, поди ты, не знает вовсе, но сказал — как выплюнул, как будто правда на змею в траве наступил, а змея, у которой голова с ноготок, ребенка проглотить пытается… Вот как-то так он меня, должно быть, и увидел… И глаза у него такие были, словно выжжет сейчас мне и душу, и сердце. Она сжала пальцы на висках князя так сильно, что из-под ногтей на виски заструилась кровь. — Разве мало страдала я, а, Вештица? — прошипела царевна. — Разве не имею я права на месть? Не имею права на злобу? Она застла мне тогда глаза… И я его толкнула. Так же, как ту старуху. Коснулась его… как Смерть. Она ссутулила плечи. Злые ее слова ничего общего не имели с раскаянием на лице да с темными дорожками, проложенными слезами под глазами. — Сколько ты будешь оплакивать его, княгиня? — спросила вештица ровно, так же, как спрашивала до этого совсем отвлеченные вопросы. — Три дня ему осталось, больше не смогу беречь в нем жизнь. Тогда его сердце умолкнет, и я останусь одна. Вештица молча поклонилась. — Я расскажу о том, что ты придешь. Княгиня не ответила. В спину вештице долетал лишь ее горький, заунывный плач, эхом разносившийся по всему дворцу, плач, который, должно быть, поселится там навсегда. Только некому будет его послушать. *** Сначала она перекинула через стены вещи, затем обернулась сорокой и перелетела сама. Город благоразумно заперли, обнесли сигнальными кострами, стали ставить шатры и лавки. Больные были, конечно, и среди тех, кто оказался за стеной, но теперь-то вештица знала. Если оставить зло там, где оно есть, болезнь дальше не пойдет. Сначала ее испугались, но потом стали слушаться. Она повелела передушить всех кур, какие были, и развесить их по столбам. Народ воспротивился, взбунтовался, нечего есть ведь будет, но вештица их припугнула. Скоро белые, черные и рябые тушки роняли перья на ветру, а несколько злобно шипящих лихорадок упорхнули обратно к городу. Усталая вешлица подозвала к себе тех, кто выглядел посмышленее. В основном это были купцы, те, которые по какой-то причине не были приглашены на свадьбу, но какую-никакую смекалку имели. Они и велели ставить палатки, разожгли костры и теперь неохотно, но все же слушали ее дикие распоряжения. Вештица хотела, чтобы они из чего было соорудили плуг — да ни мгновения не медлили. В голове ее молоточком стучала одна мысль, что город велик, а у нее в запасе есть лишь два дня. — Матушка, — сказал один из молодых купцов, возрастом ей вровень, конечно, но выбравший более уважительное обращение. — Ты не сердись только, если уж глупость спрашиваю… Да только я слышал, что, когда село Липово под мор попало, то велели голым бабам его плугом опахивать… неужто и ты того же хочешь? Да как это от лихоманки проклятой помочь может? Вештица сначала сердито нахмурилась на дурость про голых баб, но потом обернулась к нему и с интересом оглядела. — А что тебя удивляет? Обряд есть обряд. — Оно, конечно, так… — смущенно потупился купец, носком алого сапожка ковыряя плуг из веток. — Да только гостил у меня однажды ученый грек… И читал он, как клялся мне, книжку ученого мужа одного… из юга далекого, Овсена, что ли, я не запомнил. Но вот сказал он мне одну вещь, так я ее теперь из головы выбросить не могу. Говорил он, дескать, болезнь — это существа такие малюсенькие и злобные, которые в человека забираются и мучают изнутри. Но существа эти навроде блошек, настоящие, то бишь, живые, а никакие не призрачные девы. И, значит, обряды всякие от них помочь не в силах — ну в самом деле, как бабы от мора спасут… Вештица со все большим удивлением оглядывала купца. Потом фыркнула про себя — в конце концов, если знала она и знала Тамара, то с чего бы не знать об этом и обычному человеку? — Так и есть. Да, впрочем, многое можно объяснить так, как делают это мудрецы востока, — пожала плечами вештица. — И тогда бы я приготовила так много лекарств, как могла, окурила бы каждый дом вересом и емшаном. Лекарство ведь отравит этих, как ты выразился, блошек, и никакой «дурью» маяться не придется. Но есть тут кое-что еще, купец. Дотошный парень таращился на нее с нетерпением и постукивал каблуком сапога по сухой земле. Интересно ему, ишь ты… — Из дремучих лесов, которые постепенно, незаметно для человечьего взора, начинают расти не вверх, а в землю, все еще приходят вещи, которые вы понять не можете, какими бы мудрыми ни были. Когда вы их уразумеете, они испугаются и больше не придут. Но пока вы — я тоже, между прочим, — не понимаете их как следует, приходится делать странные вещи. Вот какая связь между дохлой курицей и лихорадкой, призраком болезни? Кто бы знал! А она есть. Может, там, на изнанке мира, курица — это василиск, убивец этих лихорадок? Может быть. А может, я чушь говорю, и на деле все по-другому. Но приходится смиряться. Пробовать. Выпытывать. Узнавать и хранить эти странные, бессмысленные на вид приемы, которые ограждают от зла. Можно ведь играть в игру, не зная правил, и даже выигрывать при этом. Купец приоткрыл рот, завороженно слушая. Вештица хмыкнула и отвернулась к плугу. — Была у меня знакомая, — тихо сказала она. — Мудрая девушка, я таких больше никогда не встречала. Она, ты знаешь, тоже читать умела. Ладно так, скоро, на нескольких языках, хотя это ей вроде как не положено. И вот она мне говорила, что все эти приемы, все эти уловки — они на самом деле самые простые, самые пустяковые, только надо бы копнуть поглубже, разузнать получше. И все тогда станет ясно. И тогда ты уже не обрядом станешь это величать, а наукой такой или иной. Но нечисть этого ждать не будет. Уйдет. Уйдет навечно… «Да и я, наверное, уйду» — вештица задумчиво поглядела на зеленую хмарь, нависшую над белым, с цветными крышами городом за высокой стеной. Горько, все-таки. Отродясь было так, что чума из низов, из плохих земель шла, и князя от нее огораживали. Теперь вышло наоборот. — А теперь позови мне девушек. Штук шесть, а лучше — восемь. Покамест нечисть наша на месте. «А в самом деле, — думала она ночью, в кромешной темноте, которая была необходима для древнего, заросшего мхом веков ритуала. — Отчего так? Почему молодые женщины, вспахивающие ночью землю, останавливают мор? Что же это тогда такое? Какая власть — и связь — у женщины над землей, с землей? А ведь есть же — видно, видно, как борозда, оставленная плугом, словно бы набухает, становится выше, превращается в непреодолимую черту». Чтобы никто не напал на девушек под покровом ночи, вештица шла за ними, смотрела в оба. Те в длинных белых сорочках грузно налегали на самодельный плуг, раскрывали рты, стирали со лбов капли пота, посверкивающие в свете подвешенного на плуг фонаря. Босые пятки глубоко и больно ранила сухая почва, плуг неохотно выворачивал пласты земли, но там, где срывался верхний слой, обнажалась черная, жирная землица. Вештица часто оборачивалась на высокие стены города. Только бы успели купцы нанести ей осиновых веток к той поре, когда царевна кончит скорбеть по своему князю… *** Купцы успели. И эта просьба показалась им дикой, но они послушно на возах доставляли стволы молодых осин, резали их пополам, выкладывали шеренгами. Еще более дикой показалась им просьба обнести целый город земляным валом, но вештица была неумолима. Прекрасно понимая, что вал насыпать за три дня они не успеют, она послала за подмогой. За особой подмогой, к которой обращалась так редко, как только могла. За березовым ларцом на тяжелом навесном замке. За ларцом, из которого выскакивали двое. Два лохматых, русых, здоровых парня с зелеными, точно малахит, глазами. Вештица их боялась. Они, могучие и умелые, выполнявшие любой приказ, какой взбредет в голову, мечтали только об одном. О свободе от постылого ларца. И каждый раз, сноровисто выполнив любое ее повеление, они спрашивали покорно и услужливо: — Еще чего изволите, госпожа? И она каждый раз отвечала: — Нет, ничего не изволю, убирайтесь-ка в ларец! Разобиженные молодцы прыгали обратно. А вештица выдыхала, расслабляла до этого прямую, как доска, спину, и снова запирала замок. Братья из ларца, неведомые выходцы из Леса, были когда-то и невесть кем заточены в сундук, для их мощи — мощи тех, кто за одну ночь закрыл стены крупного города высоким валом, заставляя наутро людей ронять челюсти и таращить глаза — маловатый. И заклял их этот кто-то всего лишь одним условием, потому что у любого заговора должно быть непременно условие исполнения, что просьб им можно задать лишь две — а на третьей они уже смогут вырваться. Вештица, когда получила этот сундук, об этом знала. Но ей также напомнили, что много хозяев сундука погибли, за один раз загадав по случайности или жадности два желания. Забывая о том, что за первое желание засчитывается сам вызов. Без необходимости она никогда не просила знакомых приносить ей из Лесу этот сундук. И теперь, отправив братьев в ларец, сразу же сбыла его обратно. Остальное могли сделать сами люди. — Теперь нужно связать осиновые стволы в мостки, — рассказывала она. — И перекинуть их плетенкой над городом. Смотри, чтобы не свалился кто вниз! Потом надо будет накидать поверх этого сетей. А поверх сетей — сровнять землей. Жалко, жалко города, но иначе нельзя. Видели, что творилось… Люди плакали, роптали, гневались, но зеленое зарево, цветной полет лихорадок, стоны, вой, тяжелая болезнь тех, кто по дурости лез мародерствовать и возвращался ни жив ни мертв, были достаточно для них убедительны. А с появлением за ночь вала на вештицу стали смотреть другими глазами. Натаскали исправно осиновых мостиков, закидали их сетями, с тоской глядя на покинутый город. Уложились ровно в три дня, и к полудню третьего на кургане осталась одна вештица, прямо над круглым отверстием, сквозь которое была видна терраса дворца. Она странно пришлась на самую середину кургана, ту, которую следовало заткнуть заговоренным камнем. Вештица нервничала. И не зря. Царевна вышла на террасу и подняла голову. На ее бледном лице только и было видно с такой высоты, что два черных, с багряной искрой, глаза. Чтобы вештица ее услышала, ей надобно было бы закричать, но голос ее прозвучал очень тихо и почему-то над самым ухом: — Значит, опять во тьму? Вештица молчала. Губы на запрокинутом лице царевны не двигались. — Меня это не удержит. Надрываясь, вештица подняла заговоренный валун. Его потом укрепят еще грудой камней. Но пока что надо это место намертво заговорить, чтобы тех, кто настоящий курган начнут сооружать, вот этот вот голос не мучил… — Зачем? — край камня бросил косую тень через лицо царевны. — Зачем ты выпустила меня, если снова заточаешь во мрак? Почему? «Потому что я дура. Потому что я подумала, что…» Руки ослабели. Камень вдруг стал нестерпимо тяжелым. Вештицу качнуло в сторону, ноги стали мягкими, запутались одна об другую, начали ронять тело. «Я сейчас к ней упаду, — подумала сквозь странную оторопь вештица. — Прямо вниз головой — к ней, на дно…» Она встряхнулась, сделала последний шаг и уронила камень поверх дыры. Черный взгляд царевны снизу стальным клеймом лег на ее память. Лег, да так и остался, каждый раз начиная болеть, когда хотелось ей рискнуть, отважиться вмешаться в исконный ход дел, сделать лучше, чем было от веку. Каждый раз. Каждый раз вспоминалась наивная синь лучезарного взгляда Алексея и черная, бездонная пропасть прощального взора царевны. Глядя на свои порозовевшие от острого камня ладони, вештица медленно побрела с холма. Чувствовала она себя, точно на черепки разбитое блюдце. Кружилась голова. В глазах от солнца потемнело. Палец неснимаемо обнимало кольцо. Надо было его чем заделать, если снять не получится. Да хоть птичьими черепками выложить, чтобы не видно было… Чтобы багряным камнем посередине не напоминало о глазах царевны и воров не сманивал. Чтобы никогда об этом месте не напоминал. Спустившись, вештица едва не повалилась с ног от усталости. Собрав свои вещи, она тяжелым шагом двинулась на юг, к большой реке, по которой ходили корабли. Рано еще себя отпускать. Надо дойти до места, где можно будет не бояться ни сглаза, ни порчи, ни холодного железа, ни прочей нечисти. У нее было такое место — особое, далекое место. Храм с белыми стенами и золотыми куполами с тонкими-тонкими крестами наверху. Место, где по весне и в начале лета благоухал белый, розовый и масляно-желтый шиповник. Место, где были ласковые, смиренные глаза и тонкие ласковые руки. Смятенным сердцем вештица стремилась в свой белокаменный скит, где ее ждала не по годам мудрая сестра Тамара, способная любой ад в голове привести к строгому порядку, забаюкать самое черное горе ласковым словом и направить на нужный путь даже такую темную заблудшую душу.