Однажды в августе

Внутри Лапенко
Смешанная
Заморожен
R
Однажды в августе
автор
бета
Описание
Конец лета 87 года. Зина Кашина возвращается домой на оставшиеся две недели каникул и с головой ныряет в бурлящую рекой жизнь Катамарановска. Будет очень весело и немного страшно: придётся решать чужие проблемы, смотреть на звёзды и строить свою судьбу кирпичик за кирпичиком. А заодно — осчастливливать всех подряд, даже если они очень хотят страдать.
Примечания
Постканон 2 сезона, события 3 сезона не учитываются. Незначительные отклонения то тут, то там, самое масштабное — живые и здоровые ОПГшники, взрыв на кладбище был фейковым (если вообще был). Хэдканоны на то, что Малина крёстный Артёма, а телефонистка Железных каблуков — дочь Стрельниковых. Возможно я случайно утащила чей-то хэд, и если это так, то дайте мне знать, я укажу авторство. https://ficbook.net/readfic/10947576 — про Зину и Тончика. https://twitter.com/Arbuzyansky/status/1446953198099603458?t=UPIF4P05UALkOvb4hsifgQ&s=19 — зинчики от Арбузянского. Я, кстати, понятия не имею, что из этого выйдет и выйдет ли вообще. Пожелаем мне удачи?
Посвящение
Лизхантер, Айрис Линдт и Арине. И, конечно же, самой лучшей бете на свете, Юле.
Содержание

Круговорот святости бандитников

      Юля.       Разговорить дядю Диму или дядю Славу Юля даже не пыталась — знала, что они в любом случае будут молчать, как рыба об лёд. Уж кто-кто, а эти двое говорили редко, больше делали. Ехали в мрачной неловкой тишине — Юле было неловко, а они мрачно оглядывались назад по нескольку раз, чтобы убедиться в том, что она не открыла дверцу и не попыталась выскочить из мерса прямо на ходу. И вопрос она задала всего один, когда дядя Дима пропустил короткий путь в сторону Канарейки и свернул аж на окраину города, затерялся среди серых шатких многоэтажек:       — Куда мы едем?       — В гости, — лаконично ответил дядя Дима; дядя Слава взял высокую тоскливую ноту на синтезаторе. Юля раздражённо поморщилась.       В гости — это в переплетенье бесконечных серых улиц, обшарпанных домов и сточных канав. Ничего из этого Юля не узнавала, пускай и прожила в Катамарановске ни один год и даже какое-то время провела в бегах, много всякого дерьма повидала. А сейчас будто нырнула в слякотную прогорклую грязь, ушла в мутную воду с головой — со всех сторон смыкались потрёпанные старые высотки, возникали чахлые гнутые деревья и кое-где мелькали тусклые полустёртые магазинные вывески. Примерно в таких маргинальных райончиках обычно происходили преступления, которые потом публиковали в газетах с трагичным посылом — кто-то кого-то застрелил, кто-то кого-то зарезал, кто-то сдох от передоза… Юля в подобном чане преступности варилась всю свою жизнь, с самого детства, какие бы высокие заборы отец не возводил и как бы плотно не закрывал двери, чтобы они с Артёмом не слышали тихих разговоров в гостиной. Обычно после этих разговоров кто-то обязательно умирал, но отец делал вид, что всё в порядке. Что так нужно. Что отгораживать их от этого замками и запретами — правильно. Что чрезмерная опека спрячет всю эту гниль под слоем заграничных шмоток, дефицитными сладостями и новейшими игрушками. Не спрятало, но раньше он хотя бы старался прятать всё под полотном внешней нормальности. А теперь вот тащил в самую сердцевину.       В горле встал противный ком. Низ живота нервно потянуло.       Они доехали до блёклой пятиэтажки, ничем не выделяющейся среди других. Дядя Слава оперативно выволок несопротивляющуюся Юлю из машины и повёл к ближайшему подъезду. Дядя Дима коротко посигналил, сдал назад и исчез в ближайшей подворотне, Юля удивлённо обернулась через плечо:       — Куда это он?       Дядя Слава ничего не ответил и потянул её за собой, в жадно распахнутый чёрный зёв замусолённого жуткого подъезда. Внутри тухло воняло мусором и затхлостью, около облупившихся тёмно-зелёных стен шуршали и роились крысы; Юля невольно поёжилась. Слава Богу, что далеко идти не пришлось — всего-то один лестничный пролёт, и уже на втором этаже дядя Слава деликатно и тихонько постучал в дверь. Она выглядела совершенно новой — добротной, дубовой, обитой какой-то плотной тканью. Спустя минуту молчания постучал ещё раз, и только тогда щёлкнул замок. Юля затаила дыхание. Она почему-то была уверена, что отец встретит на пороге, но…       Но на полутёмную лестничную клетку хлынул лишь поток золотистого тёплого света и сладковатый запах какой-то выпечки. Дядя Слава затянул оглушённую Юлю прямо туда, подтолкнул в спину. Квартира оказалась на удивление чистой — да, старой, но очень чистой, почти по санитарным нормам. На кухне и в коридоре горел свет, всё было тщательно вылизано и вымыто.       Их встретила Соня. Темноволосая короткостриженая женщина едва ли за тридцать, с немного вытянутым красивым лицом и вздёрнутым носом. Она поежилась, торопливо защёлкнула замок и ступила прямо под свет — высокая, выше Юли, в шёлковом халате и с выглядывающим из-под него алым кружевом пеньюара.       — Вы долго, — сказала она низким хриплым голосом, тихо, почти шёпотом.       — Небольшая накладка, — отозвался дядя Слава, Соня неодобрительно вздёрнула бровь.       — Григорий Константинович в зале. Ждёт. Я на кухне, если что.       Она бесшумно развернулась и пошлёпала прямиком к источнику света, видимо, на ту самую кухню, но на полпути обернулась через плечо и сказала негромко, как плетью ударила:       — Добро пожаловать домой, Юлия Григорьевна.       Звучало почти как насмешка. Чужой район, чужая квартира, всё невыносимо чужое, так что Юля в ответ предпочла мрачно промолчать, стиснуть зубы поплотнее. В кои-то веки подумала, что удобнее всего хранить молчание. И не потому, что ей не нравилась Соня, а просто… потому.       Впрочем, сонина улыбка не поблекла. Казалось, её игнорирование вообще не смутило. Просто-напросто исчезла в глубине квартиры, как рыба в светлом озере.       — Папа тут что, бордель решил устроить? — резко выпалила Юля, едва Соню проглотил длинный коридор.       Дядя Слава изумлённо подзавис.       — С чего это ты взяла? — с искренним удивлением прогудел он; Юля закатила глаза.       Знамо дело, с чего. С кого даже. Она, конечно, не была такой уж взрослой и сильно погружённой в бандитские дела родителей, как Артём, но знала, что после развода Соня заняла место мамы во главе борделя. Следила за какими-то важными шлюховскими делами, что-то там решала… Юля её не видела так часто, как дядю Диму или дядю Славу, они были почти членами семьи, поэтому иногда о ней забывала — сутенёрша Соня была достаточно редким гостем. Вроде бы. После её трусливого побега на сторону матери многое изменилось, судя по всему. И по разговорам с братом, и по тому, что она видела прямо сейчас.       — Ну, она же здесь, — рявкнула Юля, чувствуя, что заводится. Вся эта ситуация начала её бесить.       И, конечно же, её снова проигнорировали. Ну просто супер!       — Разувайся, — немного помолчав, велел дядя Слава, и Юля, гневно пыхтя, стряхнула с ног грязную обувь, мстительно запачкав идеально-чистый пол; бросила на него же свой ужасный пятнистый плащ, упёрла руки в бока и хмуро свела брови.       — Ну и? Где папа?       В комнате. Отец нашёлся в комнате, куда её милостиво проводили. Он выглядел твёрдым, железным, непоколебимым, как скала, даже сидя в инвалидной коляске. Немного небритым — это да, очень уставшим, но таким… Будто у него был титановый хребет. Юля бы не удивилась. Иногда ей казалось, что он не человек. Человек не мог быть… таким. Таким, как папа.       Встреча, конечно же, не задалась с самого начала, стоило ей попасть в выскобленную до блеска гостиную, будто в какую-то больничную палату — папа сурово пялился, она не менее сурово начала пялиться в ответ. Упрямые оба, выточенные из стали (он — из вечной, нержавеющей и неломающейся, она — из лживо-ломкой), но он был опытен и зол, а Юля взрывалась от любого неловкого движения. Она давно уже привыкла к тому, что больше похожа на маму, и такой как отец ей никогда не стать.       — Юля.       — Папа.       Вот и поговорили.       Юля сжала руки в кулаки. Как бы сильно… Нет, она его не ненавидела, нет конечно, она его любила… Очень сильно. Сильнее, чем кого-либо, но язык был тяжёлым, вялым и не поворачивался — ни объясниться, ни попросить прощения. Это у них было общее, всё-таки. Неумение извиняться.       — Ты… — Юля шумно клацнула зубами, захлопывая рот обратно. Отец вопросительно приподнял брови — ждал продолжения, но слова никак не шли, путались, прятались, смывались белизной. Ей будто снова было пять, и она жутко волновалась перед тем, как признаться отцу, что случайно разбила какую-то дорогущую статуэтку. Или шестнадцать, и она была на грани исключения из школы. Или ещё что-то подобное. Он никогда не ругался, не орал, не бил, ничего такого не делал, но всё равно, было в нём что-то такое… Пострашнее любой ругани. Одного взгляда было достаточно, чтобы у Юли подгибались коленки от слабости.       Разочарование. Вот оно как называлось. Это острое, давящее чувство разочарования. Оно ей вечно мерещилось.       — Как твоя спина? — спросила Юля быстрее, чем успела остановить себя. Успела уверить себя в том, что скупого: «Жить будет» от матери будет достаточно. Что короткого: «Нормально» от брата, сказанного полушёпотом в трубку хватит, чтобы не волноваться. Не вспоминать — пока ратовала за новый режим, пока несла знамя каблучной революции, пока ела остатки своего проигрыша в гвидоновской избушке… Поиграла в самостоятельность. Не вышло. Но всего этого ей не хватило, конечно же. Сколько угодно можно было орать, что они с отцом на разных сторонах, чужие друг другу люди и ни капли не волноваться о нём… А потом хлоп — и длинный язык сам всё расскажет. За неё.       Его рот дрогнул в намёке на улыбку. Глаз она не видела. Хотя очень хотелось.       — Врачи обещают, что встану на ноги.       Она кивнула. В глубине души Юля надеялась, что это произойдёт как можно скорее. Коляска портила… Портила что-то важное в папином образе, будто бросала белую тень от солнечного зайчика на безупречно-чёрную репутацию или делала отца слабее. Восприимчивее. Более лёгкой жертвой, что ли, хотя вряд ли он когда-то ей был или будет вообще.       На самом деле ей о многом хотелось его спросить. О Соне — что она тут забыла? О маме — был ли он у неё в больнице? О брате — где он, почему не приехал, не встретил? О девочках из каблуков — что с ними стало? О… Много о чем, на самом деле. Хотелось поинтересоваться, почему они здесь, в этой крохотной спичечной коробочке, а не где-то ещё. Что изменилось за то время, пока Юля была на стороне матери, а потом — на своей собственной?       Конечно же, она ничего не спросила. Всё сказанное могло быть использовано против неё же, адвоката не предвиделось, так что допрос затягивался на неопределённое время. Она это правило чётко усвоила — иногда молчать как партизан в плену фашистов или там гопник на допросе в ментовке было куда выгоднее, чем выдавать свою раскроенную грудь с пылающим сердцем на блюдечке. Она и так уже сдала себя этим заботливым вопросом — по всем фронтам провалилась, продалась с потрохами. Маму бы это разочаровало, она всегда учила быть хитрее, продуманнее, говорить то, что от тебя хотят слышать, а не то, что чувствуешь. Только почему-то мысль о её недовольстве Юлю совсем не расстроила.       Молодость учится на ошибках, так папа говорил. Может, он был и прав? Ей как раз стоило ошибиться ещё разочек. А то и два.       — Я… — Юля нервно прочистила горло, попробовала ещё раз. Шло туго, со скрипом, — я не буду извиняться. И вообще… Ничего объяснять не буду. Ясно?       — Ясно.       Отец даже не дёрнулся. Никак не отреагировал, будто этого и ждал. Момент неловкой нежности прошёл, словно его и не было.       — Что, даже ничего не скажешь?       — Не скажу. Я не лучше.       Юля удивлённо уставилась на него, как баран на новые ворота. Спросила настороженно, чувствуя подвох:       — В смысле?       Папа пожал плечами.       — В прямом. Я тоже ничего объяснять не буду, дочка.       Такой себе разговор.       — Ты о чём вообще? — она разнервничалась, переступила с ноги на ногу, оглянулась. Знала прекрасно, кто и в чём был виноват, понимала, что что-то тут не так… Допонималась.       — Слава! — отец проигнорировал её (сегодня что, все её игнорируют?!), повысил голос, — Слава, покажи Юле её новую комнату.       Её как ледяной водой из ведра окатили.       — Ах вот как?! — заверещала Юля на ультразвуке, стоило в проёме замаячить широкоплечему тёмному силуэту, — запереть меня решил? Мне не пять лет, ты не можешь…       Отец даже дослушивать не стал — просто-напросто кивнул дяде Славе, и он, как нечего делать, забросил её к себе на плечо, будто мешок с картошкой, встряхнул и потащил прямо в переплетенье полутёмных коридоров. Сунулся в какую-то нору, сгрузил аккуратно на постель, чтобы не ударилась, а потом в два шага преодолел всю эту маленькую комнатушку, вышел и захлопнул дверь прямо перед её носом.       Юля тарабанила и кричала до тех пор, пока не охрипла.       Ну ничего!.. Она ему покажет! Пора устроить ему нормальную войну.       Гнев, жуткий, дикий, переполнял её с головы до ног. По венам словно текло жидкое пламя, голову пекло, щёки горели, всю жгло и колотило. Она злилась и не могла понять на что именно злится, потому что это всё было ожидаемо. Папа всегда всё контролировал. Всё и всегда. У мамы было больше свободы. Да, Юля прекрасно понимала, что за этой крылатой маминой свободой прячется что-то неправильное, нехорошее, но её тянуло, как мотылька на огонь. Мама никогда не была ангелом — ни в детстве, ни в подростковом возрасте, когда они с Артёмом ждали её возвращения, прижавшись носами к окну. Опаздывала она всегда бесподобно — вообще не приходила. И на праздники, и на родительские собрания, и вообще на всё. К восьмому классу Юля привыкла. Обиделась, конечно, вывернула себе всё наизнанку от тоски и горя, но приспособилась же как-то. Мама же вернулась потом… Не обратно, с собой позвала. Артём не пошёл, конечно, он всегда гордый был, всегда рассудительнее, чем она. Никому никогда не верил, даже себе самому, а Юля — Юля верила. Маме всё же чуть меньше, чем остальным, она когда-то бросила их, ушла, но… зато она разрешала делать то, что отец запрещал.       Юля же не хотела ничего плохого! Просто немного побыть маминой дочкой. Просто немного… А впрочем, какая разница, чего она там хотела? Теперь всё обернулось запертой комнатой — тем, что Юля как раз и ждала всё это время, от чего бежала и к чему вернулась. Она вытерла злые горячие слёзы с щёк, ударила по выключателю, гася блёклый тусклый свет; нервно стянула с себя грязные, пропахшие травой и дымом шмотки, сбросила их на пол и заползла на кровать. Она не скрипела, как гвидоновская раскладушка.       Комната утонула в бархате.       Юля уткнулась носом в подушку, прислушалась к своему истеричному дыханию — шумному, прерывистому. Ей всегда казалось, что в темноте есть то, что может проглотить целиком. Она накрылась одеялом с головой. Постель пахла чем-то знакомым, приятным, будто она вернулась в детство, в тёплые папины руки… Медленно, но верно её дыхание выровнялось, тело расслабилось, и Юля провалилась в тяжёлый душный сон. Она уже не услышала, что часом позже кто-то настойчиво скрёбся в дверь.       Гриша.       Коляска неудобно давила на спину. Гриша поморщился, раздражённо потёр потную шею под узким удушающим воротником бессменной чёрной водолазки и стащил с лица поднадоевшие уже чёрные очки — солнце всем светило одинаково, но ему всегда больше, так что прятаться от чужих глаз за стёклами он не только умел, но и любил. Тусклая жёлтая лампа мгновенно мигнула прямо в лицо, ослепила на секунду, сделала полутёмную комнату ярче и светлее в несколько раз. Глаза заслезились.       — Григорий Константиныч, я…       Он торопливо нахлобучил очки обратно, прилепил на нос. Привычным уже движением развернул коляску и поехал к выходу из комнаты, прямо в коридор, где топтались Слава с Димой. Соньки нигде не было видно, так что с выездом из комнаты Гриша кое-как справился сам, не меняя выражения каменного лица. Сердце, конечно, противно булькнуло, ушло в пятки — он жадно лизнул взглядом одинаково хмурые строгие лица, почти воровато убедился в том, что на них нет жалости или презрения, потому что иначе бы он схватился за ствол, припрятанный под шерстяным пледом на коленях. Ни того, ни другого на лицах подчинённым не наблюдалось, так что Гриша слегка расслабился. Но не полностью. Полностью он никогда не расслаблялся.       — В чём дело?       Слава с Димой переглянулись. Гриша снова напрягся. Голова ныла, болела ужасно, но он терпел как мог.       — Григорий Константиныч, тут такое дело, я машину отогнал подальше, — ну и правильно, что отогнал. Гриша дёрнул бровью: сам же велел, — но Инна Альбертовна уже третий раз за вечер звонит, всё спрашивает о встрече, о здоровье вашем интересуется, адрес требовала… Чё ответить то ей? И Роман Михалыч уже все провода оборвал, вы бы ему позвонили, что ли… А то он опять угрожать начал, что если вы трубку не возьмёте, то он всем наябедничает, что вы…       Гриша устало махнул рукой, прерывая льющийся потоком монолог.       — Отправьте Инне цветов.       Дима сменил ворчливый гнев на милость и тут же широко заулыбался, как душевнобольной.       — Белые лилии?       — Белые лилии.       Слава пихнул его в плечо.       — А Роману Михалычу?       — А Роману Михалычу я сам позвоню.       Дело есть к Роману Михалычу.       Гриша проводил Диму и Славу задумчивым взглядом — проследил, как они вновь обулись, пожелали спокойной ночи и свинтили в подъезд — либо на улицу покурить, либо за цветами (на ночь глядя?), либо в квартиру этажом ниже, где их уже поджидал сын. Разделение жилья Гриша сделал сознательно — не то чтобы он особо мечтал прятаться в старой хрущёвке в самой грязной заднице города, будучи почти его хозяином, но обстоятельства вынуждали тянуть резину и скрываться, пока банда зализывает раны на больничных койках, зашивается и старательно возвращает так нелепо утраченное влияние. Бороться с этими проблемами было бы куда проще, если бы Гриша сделал так, как планировал изначально — взял и взорвал к чертям собачьим всех своих конкурентов (а конкурентов ли? скорее уж недодрузей) на кладбище, безо всяких сожалений, как советовал Малина, присевший на уши, и как хотел он сам.       «Гришк, ну ты ж бля и сам знаешь. Шаг влево, шаг вправо… Пардон, поворот влево, поворот в право, ты терь безногий… Шучу, шучу! Не куксись так. Я эт к чему талдычу-то? Одно неверное движение, и тебя сожрут нахуй. И даже не мы. Далеко не мы. Как много людей на тебя зуб точит? Да дохуя! Даже я, Гришк, но меня ж ты знаешь — я с тобой завсегда полюбовно хочу. С тобой все… Полюбовно хотят, так что давай, выбирай. Я любой варик поддержу, даже если… Даже если тот».       Тот варик — что со взрывом, к несчастью, не подошел. Из-за Инны.       Свою крестницу Гриша любил особой любовью. Да и вообще, что своих детей, что чужих — по пальцам пересчитать можно было всех близких, в которых он души не чаял. Инна входила в их число — может, потому, что Гриша её всё детство на руках таскал, может, ещё почему… Те двадцать с хвостиком лет назад хрустящий белый конверт с дочерью сияющий Алик (оказалось, он и так умел делать) всучил Грише, будто новогодний подарок. Он, Гриша, только полез во всё это дерьмо — то тут учился барыжить, то там что-то себе оттяпывал, то друзей искал, то от этих самых друзей убегал. Алик уже тогда выглядел так, будто кого-то убил и съел на обед, поэтому для Гриши оставалось загадкой, за какие такие заслуги крёстным предложили стать именно ему. Может, Альберт Зурабович ткнул пальцем в небо. Может, погадал на кофейной гуще. Может ещё что-то случилось — ну там планеты в один ряд выстроились, снизошло божье озарение или опять вездесущий (Гриша бы сказал — вездесрущий) Малина нашептал, упросил, предложил. Эти крестины были просто очень умным тактическим ходом со стороны Алика. Семья — это святое. Хитрый жук.       Гриша тогда пожал дружелюбно протянутую тонкопалую руку сильно, до боли.       — Ну, что же… Вот мы и родичами стали. Да, кум?       Захар оскалился за его плечом, но на него Альберт даже не взглянул — улыбнулся только сытой удовлетворённой улыбкой, будто живьём кого-то сожрал. Как змея.       — Как же иначе, кум?       Да там иначе и быть-то не могло. Инна — таким навороченным красивым именем звали всученного Грише ребёнка, розового, тонкого — вдруг распахнула глаза. Они у нее были большущие, чёрные, как кипящая смола, с красивыми длинными ресницами. Она вцепилась маленькой ладошкой в гришин палец, потянула его в рот… Он, поколебавшись, только осторожно коснулся нежной белой щеки, как завороженный — с ещё большей мягкостью несколько лет спустя от касался своих собственных детей, но Инна… Инна была его крестницей. Он знал её с тех пор, как от неё ещё пахло молоком, поэтому тогда, сидя в мерсе и наблюдая за своими фиктивными похоронами, стоило Грише краем глаза заметить, что из припаркованной неподалёку бэхи Алика выскочила Инна (которая, чёрт побери, вроде должна была быть где-то на гастролях в Питере) — светловолосая, лёгкая, в белом весеннем пальто, руки у него страшно похолодели. Инка стремглав подлетела к новенькому блестящему памятнику и неожиданно бахнулась прямо на колени, пачкая белые колготки. Швырнула в сторону букет гвоздик, изгваздала в грязи белые перчатки и заревела. Алик склонился над ней почти сразу же, подхватил под локти, потянул вверх, к себе, обнял крепко, чтобы она не шлёпнулась обратно на землю, но Инка завыла ещё горше, будто раненый зверь. Потом, беспрестанно всхлипывая, повисла на шее отца.       Гриша смотрел, как Альберт утешал дочку — в своём репертуаре, скупо, холодновато, но бережно. Утирал платком слёзы. Поправлял волосы. стащил с неё грязное пальто, нацепил свой пиджак. Перчатки торопливо стянул и сунул в карман брюк. Прижал её голову к своей груди, по спине начал поглаживать… Рядом маячило бледное испуганное лицо Артёма.       Вспомнились отчего-то и эти чумные крестины, и куклы, которые Гриша ей на день рождения дарил, каждую сам всегда выбирал. Как крапивой обожгло. Гриша вспомнил. Щёлкнул пальцами, отбросил пульт управления на сиденье и тяжело откинулся назад; Слава явно хотел что-то спросить, но благоразумно прикусил язык. Потянулся было к синтезатору, тронул клавишу пальцем, и Гриша, даже не глядя, отвесил ему тяжелую затрещину.       — А ну убери свою балалайку! — гаркнул недовольно и треснул ещё раз; Слава ударился носом о синтезатор, не особо сильно, но вполне ощутимо, — Поехали, — тускло велел он уже водиле, — потом с этим разберёмся.       Дима смолчал. Оно и правильно.       Все должно было выйти иначе. Малина, предусмотрительно, в бронежилете, его парни были готовы сваливать. Все должно было произойти быстро. Но не прошло. Не произошло. Если бы Инна не явилась на кладбище, то хоронить бы пришлось всех — ну или почти всех. А если не хоронить, то как минимум навещать в больничке.       Малина притащился в его клоповник тем же вечером, посмотрел — хмуро и проницательно.       — Идиот, — проворчал он недовольно, но без особого апломба, так, скорее для отрастки, — такой шанс хороший был. Но не судьба. Ладно, попробуем иначе.       Гриша кивнул. Малина кивнул тоже. Ничего. Он терпеливым всегда был, продуманным — тоже. И запасной план имелся, и запасной план запасного плана на всякий случай завалялся. Гриша закурил:       — Пришли им приглашение в Канарейку на похоронный банкет.       Малина бахнул уже рюмку коньяка и осведомился:       — Всем?       — Всем.       Бахнул ещё одну.       — Нахрена?       — Решим проблему иначе. Полюбовно.       И ещё две.       — Алик не обрадуется твоему неожиданному воскрешению. Он, между прочим, самый навороченный памятник тебе поставил. С золотом, прикинь?       Гриша прикинул. Пожал плечами. Взялся за вторую сигарету.       — А кого волнуют его радости?       Никого не волновали. Гришу уж точно (или нет?). Ночью ему снилась Инна — мёртвая. С окровавленными белыми колготками, разодранным пальто, бледным изрезанным лицом и закрытыми глазами. И громадной дырой в груди. Утром Гришу впервые на его памяти вывернуло от простой картинки, от сна, всего лишь неудачной работы собственной фантазии — стоило представить, что Инну убило взрывом, как к горлу подкатывал влажный скользкий комок желчи. Или Юлю. Или Артёма. Видимо, староват он стал для кровопролития. Или мягковат. Или семья — это святое.       Воспитывать детей было сложно. Даже сложнее, чем разбираться с режимом Натки. Грише с самого начала казалось, что он ходит по минному полю. Даже не ходит — то ползает, то мнётся в попытках обойти очередную мину. Тут много чего роль сыграло, на самом-то деле — и то, что Артём как-то больше на него похож, чем на Натку, и то, что он сильным вырос. Сын всегда был спокойным, рассудительным ребёнком — даже самому себе не верил, всюду подвох искал и чаще всего находил, никогда горячку не порол. Артём гордостью его вышел, неловкой такой любовью, которой Гриша так стремился его одаривать — не особенно и умел, ему самому недодали, но он старался, окружал заботой, как мог. Может, душил даже, но Артём никогда не жаловался, он иначе отцовский контроль обходил — так, что Гриша завистливо вздыхал и делал вид, что ничего не понял. Артём делал вид, что не улыбается.       — Не стыдно тебе?       — И я тебя люблю, пап.       Его сынок. Самый лучший на свете. Гриша знал — другого такого идеального не было и быть не могло. Карман брюк жгло кожаным кошельком, а кошелёк изнутри прожигали фотки мелких Артёма и Юльки.       Юлька.       Да, Юлька у него… Дурной нрав, мамашина плоть и кровь. Она больше на Натку походила. И голову держала, и глаза закатывала и пальцы капризно гнула, то не хочу, это не буду. Ничего от него ему не досталось, всё хитрючее, лисье, наткино. Когда-то он это любил, но все эти приёмчики бывшей жены как-то вышло… Может, не разлюбить, но выработать к ним иммунитет, а к Юльке всё никак не получалось. И её саму Гриша бы тоже никогда любить не разучился — не трястись за неё, не искать её, не опекать её. Не умел он иначе.       Поэтому и разделил свои сферы влияния весьма сознательно, однозначно показал, кому он доверяет, а кому нет — в этой части клоповника был лишь он сам, сиделка и заодно найденную Юлю устроил под боком, за ней глаз да глаз был нужен, а Артём… Артём всегда был хорошим мальчиком. Он заслужил немного спокойствия, пока Гриша латает свои ошибки как может. Всё у него получится. Не сразу, конечно, но и Катмарановск не сразу строился, и банда не за один день город взяла. Он умел терпеть, даже если о нём думали обратное.       Соня вот, например, думала. Она вошла в комнату ровно по времени, как раз когда Гриша закончил ссориться с орущим Малиной по телефону — в трубке сначала слышался мерный рокот автомобиля, потом тихая ресторанная музыка. Соня задёрнула шторы поплотнее, потушила лампу и взялась за коляску. Повезла в спальню. Там пахло лечебными мазями, шалфеем и болезнью — тяжёлый, дурной запах, который не выветривался даже с помощью настежь распахнутых окон. Гриша поёжился, когда ледяной морской ветер опалил его быстрым морозным поцелуем, от которого головная боль чуть прошла. Соня торопливо проскочила вперёд, задвинула окно. Он остановил её хрипло:       — Оставь.       Она оставила. Вернулась обратно.       — Ну-ну, Григорий Константинович, — прошелестела бывшая проститутка, а потом вдруг коснулась пальцами его головы, погладила; он это не сразу понял, не сразу почувствовал. Перехватил ей руку, удержал на пару секунд, потом отпустил. Соня отстранилась, будто ничего и не было, — не злитесь так, что вы. Всё хорошо будет.       Всё хорошо будет.       Юля за стеной завыла дурниной. Гриша потёр гудящие виски.       — Я ужасный отец.       Соня шустро шагнула к нему. Встала лицом, а потом с тихим шуршанием — подол халата волочился по полу, присела на карточки. Гриша замер, и сиделка осторожно стащила с него очки, уставилась прямо глаза в глаза. Они у неё были тёмные, а взгляд топкий, как болото. Может, Гриша её и повысил до своей сиделки (так уж получилось, что она оказалась единственным проверенным человеком в его окружении, который умел держать язык за зубами, сносно шарил в медицине и разбирался в распоряжениях врачей), но смотрела она, как смотрели потасканные жизнью шлюхи — мертвецки тяжёлым взглядом. Но вот Соня улыбнулась, и это жутковатое ощущение пропало.       — Вы ошибаетесь, Григорий Константинович. Вы отличный отец. И человек… Тоже хороший.       «Кому уж как не мне знать», — сказали её глаза. Отчего-то они потемнели ещё сильнее.       Соня пробежала пальцами по его нечувствительному колену, по руке, погладила по плечу. Гриша вздохнул, когда она неторопливо поднялась и вернулась обратно, на шею ему тут же легли ласковые пальцы и принялись разминать затекшие мышцы. Соня работала на него ещё со времен рэкета в поездах, давным-давно это было, а он даже имени её настоящего не знал. Как назвал тогда в шутку — Соня Мармеладова, так оно и прицепилось. Село, как влитое.       Пришла она к нему совсем ещё зелёной девчонкой, вчерашней студенткой — Гриша таких легко отличал от остальных, они ещё улыбаться умели. Вычислял из толпы на раз-два. Хотел уже послать лесом, но сметливая девчонка уселась нагло в кресло, закинула одну загорелую длинную ногу на другую, поправила зелёный платок. Красивый чувственный рот был накрашен дешёвенькой вишнёвой помадой, но смотрелся хорошо. Вкусно.       — Тебе чего? — иногда он таких отсылал обратно. Из жалости, наверное, а может, ещё почему-то. Эту тоже хотел послать.       — На работу устроиться хочу.       Устроилась — сдёрнула с длинных тёмных волос платок, стащила бедное старое платье через голову… Гриша потом задумчиво курил и смотрел на неё — красивую, конечно, что в одежде, что без неё, только чересчур костлявую, тощую очень.       — Звать-то тебя как? — спросил без особого интереса; она приподнялась на локте. Волосы тугими локонами упали на красивую грудь.       — А никак.       — Что, ни имени, ни фамилии?       — Нет.       Гриша бросил взгляд на сиротливо валяющийся зелёный платок. Хмыкнул:       — Сам назову, значит.       Вот теперь она заинтересовалась. Перекатилась на живот, положила подбородок на скрещенные ладони.       — И как же?       Гриша выдохнул дым.       — Соня Мармеладова.       Соня засмеялась, и Гриша дёрнул уголком губ в улыбке. Потом почти нежно поцеловал её в сладко пахнущие волосы.       Его брак разваливался, близился развод (Малина уже готовился банкет устроить по этому поводу), так что как таковой Соня проституткой в полной мере и не стала. Частично только. По доброте душевной отдал ей место управляющей, она по той же доброте ни разу не попыталась ему подгадить, всё чин по чину, только честность и верность. А теперь вон — массаж ему делала три раза в день и кормила по расписанию.       Как причудливо менялась жизнь.       Теперь Соня укладывала его в постель по другой причине. Раздевала — тоже. И не противно ей было, с ним таким ей возиться?..       — Волосы-то зачем обрезала? — спросил Гриша отстранённо; холодные от мази руки скользили по его ногам, тщательно растирали. Он не чувствовал, но видел и понимал. Соня сдула с нарисованного, — но искусно нарисованного лица шаловливую тонкую прядку. Тушь, подводка, тени. Красивая картинка, славные мозги в продуманной башке.       — Люблю перемены.       Он промолчал. С ней было удобно молчать.       Гриша смог полностью расслабиться только тогда, когда Соня закончила с вечерним массажем, всё-таки закрыла окно и потушила ночник на тумбочке. Она выскользнула из комнаты тихо, видимо, думая, что он уже спит. Осторожно прикрыла за собой дверь. В коридоре мелко мигнул свет — Соня погасила и его, пошлёпала босыми ногами к себе… Скоро всё стихло. Квартира погрузилась в душный черничный сумрак. Ночь полезла из всех углов. Гриша уставился в потолок пустым немигающим взглядом, будто искал там какие-то ответы. Ответов, конечно, не было. Был только тонкий назойливый шум в ушах, который его никак не отпускал, глодал и драл его денно и нощно, дышать не давал: «Несчастный ты инвалид, ничтожество. То, что ты есть — ничтожество. Как тебе сидится на новом троне, Гришенька? Удобно?».       Он стиснул зубы. Натка лежала в больнице, вся в кровоподтёках, бинтах и перевязках. Ей сейчас не говорить, а дышать бы научиться. Натки здесь не было и сказать она такого ему не могла. А Юля… Как бы она не была похожа на мать, всё равно бы никогда так ему не сказала. Гриша с усилием перевернулся на бок и устало смежил веки. Голодная тьма сожрала его целиком, глотнула, не разжёвывая.       Надо было просто дожить до следующего дня.       Этой ночью ему снились женщины, но какие именно — Гриша не помнил. Но знал.