«А»

Роулинг Джоан «Гарри Поттер»
Гет
В процессе
NC-21
«А»
автор
Описание
«…Глядя на тебя тогда, сейчас и теперь уже навсегда — я пожинаю посев своей беспечности. Я искалечен, искалечен воспоминаниями о тебе. Я одержим тобой навечно. В этих противоречиях я и ненавижу тебя, и люблю. Я никого и никогда не хотел так, как хочу тебя. Я преклоняюсь пред тобою. Ты загубила меня. Все мои страсти, всё вожделение, вся похоть, все недуги — по тебе одной. Ты стала моим пороком, моим главным образом распутства, растления добродетели...»
Примечания
pov: действие разворачивается после благополучной победы над ВдМ. В ролях или как автор представляет главных героев (список будет пополняться): Антонин Долохов — Кристиан Бейл ОМП Отто — Оливер Мазуччи ОЖП "А" — молодая Настасья Кински (ориентировочный внешний образ героини «Париж, Техас») Анна — Марина Вакт (ориентировочный образ героини ленты «Молода и прекрасна») Доктор Хьюбетт — Кит Харингтон *работа пишется вдумчиво, поэтому всякая обратная связь, будь то в отзывах или личных сообщениях - сердечно приветствуется и поощряется ускоряющимся темпом написания новых глав.
Посвящение
Эта работа, каждая строка — сборище всевозможных культурных, бескультурных, красивых и пугающих деталей человеческой жизни, что так сильно впечатляют юного автора.
Содержание Вперед

Чужая семья

- Найти женщину более самовлюблённую — было бы весьма затруднительно. — отвечал Долохов, сидя в своем привычном кресле пациента.       Если говорить правдою, то сила ее, заключающаяся в самом ее естестве и превосходящая, казалось, все силы мира, — являла собой некий симбиоз нескрываемого кокетства, проскальзывающего не только в невинных движениях тела, но даже в повседневных словах, наделить которые хоть какой-нибудь эмоцией было бы весьма сложно, — и безжалостности; все, что в ней было женского и нечеловеческого — имело над ним совершенно особую, ни на что не похожую, власть. Не прикладывая особых усилий, она прочно пленила его остротой мысли и своей знаменитой, будто бы запатентованной жестокостью поступков в отношении хоть сколько-нибудь «мелких» людей, в числе которых иногда находился, по ее импульсивным, иногда справедливым заключениям, и он сам; в этом был и мазохизм, и честная, порядочная влюблённость, что долгие годы обеспечивала жирную скидку на, обещанные ему, муки, попадись он в ее паутину, сплетенную из драматичных глаз, чувственных губ, песочных волос и выразительной подаче мыслей, так удивительно не похожих ни на чьи другие.       И исцеления не существовало. Все было давно закрючковано красной судьбоносной лентой, прошитой сквозь сердца обоих стебельчатым швом, распороть который не удалось бы ни Фройду, ни его теории бессознательного, ни более прекрасной женщине по сравнению с необыкновенной мисс Берг.              Что до неё? С какой силой она ненавидела его, желала подчинить и растоптать, чтобы он, валясь у неё в ногах, умолял вернуться, снизойти до жизни с ним, до принятия всех его даров, всего фамильного золота, бриллиантов и недвижимости по всей Европе и даже кое-где в Азии — с той же силой она его и любила. Из этого парадокса чувств и противоречий — состояла его личная Египетская казнь, не знающая по жестокости своей ни казни более равной, ни последовательной радости более чистой. Она дразнила его ясностью, никогда не позволяя откусить от неё столько, сколько необходимо любому для хоть какого-нибудь насыщения или, если угодно, покоя. Будто столкнув его в канаву, наполненную желчной местью за нежелание обладать ею когда-то, не теряя из виду его мучительный голод по теплу и человечности, она крепко удерживала в своих руках удочку с подлым воблером, замаскированным под настоящее чувство, и острейшей бородкой, не позволившей бы ему соскочить с крючка, схвати он эту сухую приманку без сока, плоти, чувств, искренности или хотя бы жалости, хотя на счет последнего — спорно. Так, всегда оставляя его отчасти голодным, отчасти злым, отчасти изумленным — она и приобрела рабу в лице взрослого, образованного и, чего уж скромничать, гениального, напрочь сокрушенного этой кровожадностью, волшебника своего времени.       Жестоко, садистично, упиваясь ненавистью и болью, которую она, несмотря на обретённое счастье с Отто, не смогла побороть или хотя бы преобразить в печаль за пять лет счастливого брака, — болью будто бы проданного с подачи взбалмошной тетки человека, ребёнка, отданного в руки, пусть и учтивого, искусного, даже любящего, но безумца — она любила Долохова, как он того не заслуживал и корила себя за эту слабость, без конца возвращаясь к искренней любви к своему мужу, распаляющей в ней не меньшую страсть, агонию и даже обожание. Но то были разные чувства.       Отто был ее хозяином. Она была его рабою. Добровольно, с содроганием, с желанием, с благодарностью, но рабою тогда, когда с редко-молчаливым Долоховым она была госпожой, богиней и абсолютной властительницей его индульгенции, способной раз и навсегда прекратить эти прекрасные, мужские страдания. Проблема выбора была лишь в том, что Антонин никогда ее об этом по-настоящему не просил. А просьба для неё стоила дорого. Так ее воспитал отец, впрочем, и впрямь сильно походивший на Отто.       Долохов не умолял, не просил, он лишь сокрушался о прощении, о пожаре своего желания и неутомимой похоти, связанной с одним ее образом тогда, когда единственно, что ей требовалось для настоящей измены мужу — лишь просьба вернуться, наконец озвученное предложение руки и сердца и огромный, заслуженный аванс любви, исчисляющийся в безграничном служении ее радостям, порокам и желаниям: - Хотя бы первое время. — скромно думала она, стесняясь этой торговли в своём израненном, гордом сердце.       Справедливо будет отмечено, что это эгоистичное женское желание незыблемого поклонения пред собственным существом — могло быть симптомом или признаком какой-то патологии или же вовсе редкой формы перверсии, однако, не впадая в осуждение, именно Отто, столкнувшись с ворохом душевных, злокачественных метастаз от прежде разбитого сердца этой прелестной и ледяной девушки, не испытал от знакомства с мисс Берг ни шока, ни презрения, ни ужаса; не глумясь, а вполне понимая, он, будто предвидя будущее, мудро пошёл ей навстречу. Так, увидев ее впервые в доме Лиззи Бронски, чрез ее взгляд с поволокой, чрез яд и мёд ее искрометных мыслей, чрез обычные движения ее тела, так очевидно трепещущего пред ожиданием отношений с мужчиной, он с легкостью бывалого обольстителя раскусил потаенные желания своей будущей жены, испытав от милой бесхитростности замочка к сердцу этого юного не то ангела, не то демона, - чувство, схожее с восторгом от ощущения собственной правоты; совершенно очарованный этой красивой печалью и жестокостью ко всему живому — он решил, что ни за что не упустит ее. Уже тогда он знал, что они созданы друг для друга.       Не прогадав в своих выводах, он очень быстро и искренне влюбился в этого белокурого, цветущего любовью к какому-то далекому мальчишке, ребёнка. Взамен же на его театр, взамен на любовь, которую можно было есть и днём, и ночью в огромных количествах, не страшась замечаний покойной няньки Марты, взамен на внимание, заботу и восхищение — она в самом деле с неистовой благодарностью самой преданной из рабынь, известных древнему миру, с удовольствием отдала себя, не скупясь в страстности и искреннем желании угодить, подарить и вновь получить, но, в попытке расставить точки над «i», следует добавить, что произошло это вовсе не так, как предполагал Долохов; какое-то время после венчания они спали раздельно и Отто, не смея тревожить ее обязательством брачной ночи — поступил так, как никогда бы на его месте не поступил, испепелённый страстью, Долохов. Очередное различие между двумя главными мужчинами в ее жизни.       Что ещё нужно знать об их браке? Хотя ночь с Долоховым не была сном, тем же утром она вернулась в своё роскошное поместье дожидаться мужа с охоты, больше никогда в своей жизни не вспоминая руки, поцелуи и губы другого мужчины, за исключением редких вспышек вины за содеянное. Вместо Антонина ей целую неделю, будто в наказание — вспоминался Отто, любивший ее так, как вновь повторяясь — никогда не смог бы Антонин. Это была связь совсем другого рода. Каждой клеточкой тела в момент близости с мужем она ощущала себя на своём месте, не представляя рядом с собой никого другого; не специально, а совершенно нативно, как и положено честно-любящей жене. Отто целиком и полностью принадлежал ей, а она ему, когда удовольствие, мокро расползающееся между ног в момент пика — не могло идти ни в какое сравнение с тем мгновением греховной страсти, удовлетворённой с Долоховым, о которой она до самой смерти будет вспоминать с отвращением к себе и с жалостью к обоим мужчинам; к мужу из-за вины, к Антонину из-за правды, в которой, находясь наедине с Отто, она чувствовала себя самой счастливой из женщин; они были парой в самом порядочном и радостном из смыслов первобытного института брака, коренного зарождения женского и мужского единства; знали друг друга наизусть, знали как бывает вместе вкусно. Теперь, так и не высказанная, просьба Антонина - не стоила и гроша. К ней пришла ясность.       Долохова же она, если так можно выразиться, просто пожалела, может быть наказала; позволила откусить кусочек того счастья, что вот уже пять лет почти ежедневно доставалось Отто тогда, когда Антонин, находясь в землях Океании, не силился вернуться в Лондон, чтобы забрать ее себе, вызвать Грин-де-Вальда на дуэль, выкрасть невесту прямо из под венца, подло убить этого маньяка, обесчестить ее за день до свадьбы или хотя бы просто…попросить уйти добровольно. Говоря простым языком, это была страсть, запылённая былой любовью и настоящей - в значении времени - ненавистью. Безнадёга.       Антонин, разумеется, был хорошим любовником, но находясь с ним единожды — она упивалась не любовью, а лишь ненавистью. Как ни странно, любовь он вызывал в ней лишь тогда, когда говорил колкости, когда выглядел жалко из-за обиды, но пытался храбриться, а не тогда, когда вставал на колени, умоляя, словно желторотый студентик, поддаться ему; будто имея дело с какой-то красавицей-шлюхой, на которую ему пришлось копить матушкины деньги, с месяц отказывая себе в завтраках, — он выглядел недостойно и любви, как ей думалось, не заслуживал; ничего не отдавая взамен, кроме сожалений об упущенном — он самонадеянно просил ее принадлежать ему.       В этом смысле, Долохов сильно уступал Отто; его истинно-супружеское поклонение или, правильнее сказать, почитание на фоне мольбы Антонина о соитии, о прощении, но не о жизни вместе — было бесценно — понимала она. Потому, окончательно и даже радостно разочаровавшись в своей детской любви и убедившись в том, что жизнь ее сложилась правильно — она со спокойным сердцем раз и навсегда вычеркнула прошлое из ленты своих дней, решив сохранить беременность от мужа, о которой с содроганием и неуверенностью, не зная как поступить с плодом, молчала около месяца до той решающей встречи с Долоховым. Только теперь, совершив исцеляющую ошибку, она наконец могла быть счастлива, объявив супругу о долгожданном чуде, о котором тот без устали молил небеса, желая воплотить их общую страсть и любовь друг к другу в прекрасном ребёнке, соединившим в себе все самое лучшее от обоих. - Моя любовь, моя любовь! — без конца скандировал своим устрашающим, бархатным, совсем отцовским голосом Отто. - Любимый. — искренне отвечала ему жена. — Любимый. - Ох, так выходит, что она жаждала поклонения? — спросил мистер Хьюбетт, вырвав пациента из размышлений о прошлом. - Как я и сказал. Она хотела, чтобы я любил ее не иначе, как раб мог любить Клеопатру. Однако тогда я не понимал, что ее ненасытность была связана с недостатком внимания от отца и, по правде говоря, полном отсутствии в ее жизни фигуры матери. Я не понимал, что дай я ей это внимание и поклонение — взамен она отдала бы мне любовь, помноженную на благодарность и чувство…некоего долга, но как я мог знать? Тогда я вовсе не связывал ее затянувшийся максимализм с проблемой…неполноценного детства. Она казалась мне воплощением демонического эгоизма, наглости, самодовольной полноценности, вдобавок завязанной на убеждённости в собственной безупречности. В самом деле, я мог бы рассуждать о ее характере вечно! И, чего таить, я поклонялся ей, но, разумеется, стыдился этого и потому — не показывал, ведь все же она была младше. Вдобавок, именно я усугубил ее пороки; это я оставил ее в самое неподходящее время. Но и этой ответственности я не признавал, когда еще пытался вернуть ее, очевидно, не теми способами. — Долохов улыбался. — Но много лет назад ее будущий муж, не лишенный, надо сказать, завиднейшей проницательности, — раскусил путь к ее сердцу так…умело, что даже, проведя одну единственную, подаренную будто из сострадания или же жесткости, я уже мало в чем уверен, к моей одержимости и одиночеству, ночь — она больше, можно сказать, добровольно…никогда не вспоминала обо мне, окунувшись, как я знал через общих знакомых, в счастливую семейную жизнь со своим почтенным супругом. Она, я это понял, приходила для сравнения…и я ее не убедил. Во всяком случае, сегодня я знаю, что ей хотелось добиться от меня чего-то иного тогда, когда я — уже совсем взрослый мужчина — мог дать ей лишь нечто похожее на требуемое. Муж ее понимал лучше. - И вы сожалеете о своём недостатке опыта? — допытывался, прикуривая сигару, доктор Хьюбетт. - Я сожалею, что был дураком в том возрасте, когда быть им рядом с женщиной всей жизни — уже совершенно непозволительно. Даже неприлично. Я мог получить ее раньше, но, понадеявшись на женщину слабого терпения, крупно прогадал. И до сих пор расплачиваюсь за это. — Долохов перевёл дыхание. — Тогда, я почти уверен, она увидела мое, не принимающее людские недостатки, нутро, гордыню, нерешительность — и с ужасом и радостью одновременно умчалась назад, навстречу своему мужу, который, умирая, так ничего и не узнал о нас с нею. Ничто ее не выдало ему. Она жила браком, громадное счастье которого помогло ей уверовать в собственную непоколебимую верность супругу. - Поразительно, мистер Адамс! — не силясь скрыть восторга, улыбался мистер Хьюбетт. — Скажите, вы рады тому, что ее муж не узнал о вашей связи? - Да, рад. Она действительно была ему прекрасной женой и та единственная ночь в самом деле, сегодня я, пытаясь смотреть на историю с ее стороны, понимаю, — ровным счётом — ничего для неё не значила. На мой взгляд, никакой измены и не было вовсе. - Сейчас вы будто бы оправдываете ее? — получив кивок, доктор продолжил. — Тогда почему, господин Адамс, вы все же на неё злитесь, если и вовсе не ненавидите? - Ненавижу. Именно за все это. — будто бы скрещенными в старообрядческом двоеперстии пальцами, Долохов обвёл впереди себя невидимый круг. — За это ужасное совпадение, за ту первую встречу в детстве, за то, что умерла она, желающая жизни, а не я — желающий смерти. За любовь к нему, за больную, перемешанную с жалостью, любовь ко мне. За незначимость нашей связи. За тот ужас подробностей ее вульгарного счастья с этим стариком, который мне довелось однажды слушать от неё, и в особенности за просьбу…оберегать ее...дар. - Ах, тот самый? — загорелся мистер Хьюбетт, зная, как редки были выходы их бесед на эту, отчего-то сильно будоражащую его, тему. Что именно господин Толли-де-Барклай, подери эти шотландские фамилии, подразумевал под этой тайной — он даже не догадывался. - Да. — холодно ответил Долохов, приметив в глазах доктора, уже знакомый ему, огонь любопытства. Мистер Хьюбетт вновь сдавал позиции. - Ну что же, господин Адамс, согласно моим наблюдениям, нам все же придётся вернуться к приему лёгкого снотворного. — разочаровавшись в непродолжительности подробностей о самом, как ему казалось, важном, Гарри демонстративно-громко захлопнул свою тетрадь с заметками о загадочном пациенте и чуть понизил свой красивый голос. — Видите ли, господин Адамс, несмотря на некий сдвиг в проработке гнева, я чувствую, что с приближением даты смерти, о которой вы все ещё не можете сообщить даже своему лечащему врачу, вы меняетесь в соответствии с ужасом пережитых событий. Думаю, что на целую неделю, выпавшую на день ее смерти, не прими мы меры, вы можете напрочь лишиться сна и…кто знает, может и работы, а ведь у нас с вами впереди ещё очень и очень много сеансов. — улыбался он. — Вот как мы поступим: я выпишу вам новый рецепт и порекомендую уехать из города на те семь дней, что выпадут на дату вашей скорби. Это не обязательно, но желательно. В крайнем случае, если не выйдет, то погрузитесь в работу, возьмите сверхурочные, но не увеличивайте дозу. Что-же, господин Адамс, полагаю до четверга или может…? - Спасибо, мистер Хьюбетт, до того дня еще следует дожить. Снотворное так снотворное. До четверга.       Находясь в теле упитанного человека средних лет, Антонин неестественно живо встал со своего кресла, нехотя пожал руку доктору и с легкой спешкой в ногах покинул приемный кабинет, не удостоив и взглядом молоденькую секретаршу Хьюбетта — не то Шейлу, не то Шерил, в чьих повадках, несмотря на не слишком привлекательную наружность господина Адамса, считывался нескрываемый интерес к человеку особых, будто бы и вовсе иностранных манер. Шарм Долохова нельзя было скрыть даже чарами оборотного зелья.       Выйдя в холл клиники, господин Адамс поспешил нацепить на себя дешевое пальто из смесового, темно-графитового, волокна, обмотаться шерстяным шарфом в шотландскую клетку и выйти вон навстречу ледяному, осеннему, отрезвляющему от запахов лекарств и кубинского табака, воздуху, напоминающему ему о приятном, о больном.       Он спешил. В вечно проветриваемой квартире одинокого мужчину уже поджидали темно-синяя тетрадь, перо и пара роксов ирландского виски. Обычный четверг; день реабилитации, день повышения дозы страданий.       Разумеется, что главным образом — частичная осведомлённость доктора Хьюбетта об анамнезе нового пациента — Долохову лишь мешала; теперь, когда для отслеживания динамики ему приходилось так часто возвращаться к старым страхам в полном одиночестве, не считая виски — боль его доставала каким-то совершенно новым, прежде неизвестным удовольствием. Все это теперь было сильно похоже на некую наркозависимость; стыдно, деструктивно, опасно, желанно, будто она погибла не семнадцать лет назад, а только вчера.       С приближением даты ее смерти новое положение старых вещей действовало на больного пуще обычного; ни на минуту он не мог забыть о ней теперь, когда мысли его складывались в литературные строки раненного человека, невольно решившего превратить собственные заметки сумасшедшего в роковой роман о живом мужчине и мертвой женщине; мысли его теперь постоянно, совсем автоматически - вырисовывались в уже выведенные каллиграфическим почерком слова, громко просящиеся на знакомый пергамент толстой, обтянутой синей кожей, тетради, в которой так много и часто ныне и будто бы уже присно - описывалась мисс Берг, а позже и госпожа Грин-де-Вальд. Теперь после приемов у Хьюбетта - он спешил домой так, как не принято спешить человеку одинокому. Дела его были плохи.       Тетради было известно, что в глазах ее с самого детства таилось скрытое безумие, похожее на то состояние зрачков, когда для блеску, за неимением страха, их могли сдобрить лимонным соком.       Воплощая собой маленького демона, знающего все об арс аморис, она пряталась под личиной рослой, худощавой девочки с белыми, как океанский песок, волосами и причудливым цветом глаз, доставшимся ей от матери. Ее пара сапфиров, иногда отливающих особенной океанской глубиной, что уже не позволяла случиться фотосинтезу, но теперь могла позволить заглянуть в космическое небо — служила ей верным оружием в разрешении всякой прихоти, просьбы или провинности, если вдруг приходилось просить или оправдываться, чего она страшно не любила.       Стоило ей взглянуть исподлобья своими синими глазами так, как она всегда глядела на своих жертв — у глядевшего на неё в ответ немели чресла и подобно чудищу, жестоко наказанному Афиной, она испепеляла, обезоруживала своим проникновенным, скрывающим омут тайн, взором всякого, по неосторожности или глупости решившего вступить с нею в спор или того хуже — нравоучительную беседу, не лишенную показного апломба. Глаза ее проникали в самое сердце, в самые потаённые уголки разума человека и тогда, скоро отыскивая в закромах сознания низменные, обыкновенные — вожделение или зависть — она принималась крутить человеком, как ей было угодно.       Тетради его также было известно, что Отто — ее благоверный муж, мучитель, хозяин, господин, владелец, владыка, повелитель, обладатель и властитель — был (на момент ее гибели) 51-летним крепким и рослым мужчиной из Северной Европы, происходившим из весьма знатной и известной магической немецкой семьи Грин-де-Вальдов.       Он, как и все мужчины в его семье — имел скандинавскую внешность, удачно разбавленную средиземноморскими и восточноевропейскими матерями: крепкое тело, рост не ниже 6'3" футов, пронзительно зелено-янтарные глаза, выразительный нос, тонкие губы, четкие скулы, прекрасные волосы и обязательно — растительность на лице.       Не было тайной и то, что отцом его был не кто иной, как крупный магический землевладелец — Бруно Грин-де-Вальд, приходившийся младшим братом отцу всемирно-известного Геллерта — Ингмар-Хэмишу Грин-де-Вальду, скоропостижно ушедшему из жизни еще до дурной, великой славы своего отпрыска.       Что важно: ни Отто, ни его отец, в самом деле никогда явно не уклоняющиеся от взглядов блестящего Геллерта, ни разу за всю историю деспотизма последнего — не были замечены вместе с ним на первых (в те времена — всегда черных) полосах европейских газет; первый — явно из-за малолетства (и между братьями, и между кузенами простилалась колоссальная разница в возрасте), но второй, как писали в "Ежедневном пророке", будто бы из-за предвидения краха племянника. Как бы там ни было, надо сказать, при этой подлой осторожности, родовые убеждения "этих немцев", как нарочито неделикатно подчеркивали английские издания, никуда не исчезли; семейный траур по торжеству искренне-ненавистного Альбуса Дамблдора, сумевшего разгромить Геллерта — окончательно разрушил лишь внешний антимаггловский образ к тому моменту — единственного, оставшегося в живых и свободных, наследника известной фамилии, окончательно разочаровавшегося в открытой, напрасно избранной когда-то его кузеном, борьбе за могущество.       Так, практически открестившись от деяний Геллерта и доказав немыслимо-щедрым меценатством свою лояльность новой политике прогрессивной Британии, не испытывающий серьезных противоречий, молодой Отто смог сыскать множество удовольствий в развивающемся мире, все-ещё сильно презираемых им магглов; не теряя злобы в душе, он принял настоящее, как данность, в которой ему, надо сказать, посчастливилось не только приумножить состояние и связи, но и нажить немало врагов, добавляющих в размеренную, благополучную жизнь толику азарта, в числе которых стремительно подрастали его взрослые, незаконные дети, силящиеся добраться до положенного куска, нажитого отцом, имущества. Но то были мелочи. Самым главным вознаграждением за это многолетнее, порой доводящее до исступления, лицемерие — была она.       В общем-то это все; будто по-свойски оберегая Долохова, кто-то сверху упорно не давал ему узнать правды, в которой женщина всей его жизни, так любившая расхваливать своего великого и ужасного супруга, говоря о счастье своего брака — не лгала и даже не преувеличивала. Это, надо думать, сломало бы его окончательно, потому детали зарождения их неравного романа, семейной жизни — по большей части были для него темной тайной, к разгадке которой, будто зависимый человек он уже много лет нещадно рвался, не страшась наводящего ужаса малинового отблеска фонарей, тускло подсвечивающих темные закоулки жизни А с этим страшным, жестоким и скрытным человеком, жадным до женщин, наживы и власти, — которые Долохов сам себе, будто для пущей сохранности остатков жажды к жизни, — и придумал.       На собственное, весьма сомнительное, но счастье — Антонин не мог знать, что в их жаркие встречи в садах поместья Грин-де-Вальда, под липами и уместно-прохладными хвойниками — кожа-персик ее под его шершавыми ладонями податливо скатывалась в алеющий, требующий продолжения, бархат, пока сардоническое выражение ее прекрасного лица и томный взгляд из под длинных, затемнённых будто-бы углём, ресниц — упивались своей властью над этим покоренным, взрослым мужчиной, разозленным этим откровенным самодовольством страстью ещё большей тогда, когда сама она, нежась в лучших моментах своей короткой жизни, тонула в долгожданном, вымоленном, таком дефицитном при Долохове, прежде неизвестном ей, удовлетворение любви, доступном только мужчине и женщине. Антонин не мог знать, что так, под чутким руководством рук, губ, слов и красивых жестов Отто — спустя пару месяцев ухаживаний, она окончательно, как ей думалось, отпустила прошлое с той легкостью, с какой когда-то впустила в свою жизнь будущего мужа.       В уточнение будет замечено, что харзистый взгляд ее, надо сказать, выражал вовсе не злость, обращённую против этого псевдопобежденного мужчины, но что-то вроде любви, смысл которой был известен только им обоим, как положено всяким правильно-соединённым мужчине и женщине понимать чувства между друг другом; она упивалась своей ценностью, позволяя Отто любить себя тогда, когда сам он, проглатывая ее детские импульсы словно конфетки и предвкушая женскую благодарность за этот, пережёванный им, каприз — упивался юным телом и почти преступной остротой их парадоксально-законных отношений столь же сладко, сколь она наслаждалась собой в отражении его вечно изумленных, светящихся зелёных глаз, неустанно, как ей и было нужно, обращёнными лишь в ее сторону.       Так, играя роль ее главного обожателя и поклонника — он не играл, а проживал своё последнее счастье так искренне, как только мог позволить его немецкий характер, не имеющий мочи отвергнуть прагматичность или хоть какую-нибудь, самую хиленькую трезвость. Однако пред женщиной, пред особенно нею — он с легкостью влюбленного глупца отбрасывал привычные гордость, правила, приличия, комплексы и вставая (уже совсем скоро) пред женой на колени — с удовольствием и полной самоотдачей он дарил ей целостное блаженство, доступное всякой живой женщине с умелым мужчиной, получая взамен не менее трогательное поклонение и…даже признание, когда в момент томной близости, пропитанной солью, жаром стен и перин кровати, липкостью простыней, укрывающих ее ниже пояса, а его с головою не ниже широких плеч почти у подножия их кровати, — она мурлыкала его имя вперемешку с жалкими, тонкими просьбами не останавливаться, признаваясь себе и ему в его безоговорочной власти. И что это было, если не любовью?       Земляничный цвет ее вечно-смущенного (после замужества) лица — был теперь главным признаком их супружеского счастья и поразительного, будто бы на зависть всем вокруг, физического совпадения.       Когда она была рядом с ним — глаза ее блестели пуще обычного, румянец пылал, будто у больной, а внизу живота почти всегда было непривычно тесно, словно что-то, что отвечало за удовольствие — теперь вечно рвалось наружу. Каждый раз это был трепет, о котором мы — читатели, слушатели, иногда даже зрители чужих романов — зачастую забываем в привычке рационализировать всякий вздорный роман с сухим, холодным рассудком. Мы забываем тот трепещущий ужас реальности, в котором оказывается девушка подле взрослого, привлекательного мужчины с сознанием того, что там в брюках у него все именно так, как изложено в анатомических энциклопедиях; этот мужчина живой, он видит, чувствует и слышит, он наделен либидо, влечением, гормонами, сидящими глубоко внутри сердца и импульсами тяги к женщине, к героине, считывающимися в его особой самоподаче пред нею; то, как черствеет его голос, то как вздымается его грудь и плечи, то как руки его становятся в мгновение шире и сильнее.       Мы забываем, читая сцены безобидного свидания влюблённых, как жарко им друг с другом, как раскатываются их сердца в аритмии, как покрывается кожа ледяной волной мурашек, берущей начало с макушки, ниспадающей прямо в пятках, повторяющейся; мы забываем, как расширяются зрачки, как внизу живота скручивается в закорючку матка от прилива крови, как ощущаем мы ее отдельным органом в наших — зачастую похожих, прошлых, но будто утративших силу воздействия, историях, словно руки, что мы всегда видим пред собою, в момент, когда рядом он, а не привычная подруга детства; когда чувствуется душистый запах лосьона после бритья, когда руки его, покрытые другой кожей, выраженными венами, нечаянно касаются ее ладоней, когда аромат его шеи, перемешанный с запахом стирального порошка и пота, вид его щетины — пробуждает в ней естественный трепет, тягу к его груди или ещё глубже — к сердцу, к душе, к рёбрам, к легким, которыми он один так сладко дышит в эту девичью макушку, подкашивая этим ее, уже давно негнущиеся, ноги. Да, мы — обыватели книжных страниц в своей избалованности разнообразия чтива — забываем, как способно опьянять присутствие нужного человека; читая о моментах уединения героев, словно инструкции к лекарствам — мы можем не в полней мере представить то, как было им одновременно тяжело и хорошо друг с другом, но, возвращаясь к спасительному незнанию Долохова — было бы грубо недооценивать теперь тот трепет, что госпожа Грин-де-Вальд ощущала невыносимым сексуальным давлением мужественности, опытности, зрелости и гормонального притяжения даже после нескольких отпразднованных годовщин замужней жизни с мужчиной, к которому она не нашла сил хотя бы немного охладеть, то есть привыкнуть. Их разделяла почти целая жизнь, но крепко соединяла страсть, о масштабах которой Антонин не мог даже и помыслить.       Вдобавок, возвращаясь к щадящей предубежденности Долохова: в одном, очень важном моменте он, за исключением характеристики об Отто, был фатально неправ. А — была взбалмошной, эгоистичной, жестокой, невозможной, но только не нетерпеливой.       После помпезного венчания, прошедшего в Вестминстерском аббатстве, и широкого свадебного приема уже в их поместье — Чатсуорт-хаус, когда-то выкупленного Отто у маггла — одиннадцатого герцога Девонширского, не сумевшего осилить налог на такое щедрое наследство, брачная ночь их прошла по раздельности.        На множественных колдографиях в своём белоснежном свадебном платье с россыпью мельчайших бриллиантов, сшитом на старо-русский манер, целомудренно закрывающим ее в самых прекрасных местах, с толстым срезом прямых волос у самой шеи, густо подведенными глазами, незамысловатым земляничным румянцем лица и губ, с букетом ярко-желтых ранункулюсов в окружении придворной стаи черно-белых уиппетов на фоне бурной зелени Чатсуорт-хауса — она выглядела, как печальная, необычная принцесса из далеких сказок о девах, отданных замуж не по любви, но по какой-то обязанности, если не в качестве некой дани. Несмотря на пышность и роскошь празднества, счастливейший день ее девичьей жизни омрачался навязчивым сознанием того, что Долохов, подлый мерзавец, не мог видеть ее сейчас такой красивой, успешной и любимой подле безумного, щедрого, жестокого и чувственного Отто, находясь где-то далеко и даже не думая...испортить этот праздник любви своей ревностью, помешательством или хотя бы завистью.       Уже в поместье, оставшись в необходимом одиночестве, она, в конец распаленная ненавистью к безнадежному показному равнодушию Антонина, боялась теперь напористости Отто, которую раньше, когда он подвозил ее домой, когда они гуляли по его саду — она так обожала. Теперь было волнение и сожаление. Вот-вот она напрасно, даже зная об этой напрасности, ждала, что должен заявиться ее мерзавец: с факелом в руке, с окровавленным кинжалом в ножнах, с лошадью под окнами, чтобы забрать ее куда угодно, забрать, взять, не отпускать. Потому, когда вместо него — ей явился душистый и босой Отто, одетый в белую, чуть расстегнутую рубашку и брюки от другого костюма, коих у него было великое множество — страх близости с этим, казалось ей, незнакомцем завладел ею панической, удушливой волной сожаления о содеянном и предвкушением неизбежности расплаты за звучное, пролетевшее эхом, согласие, оглашенное в стенах церкви пред священником, людьми и этим, она знала, напрочь влюбленным в нее, незнакомцем.       Обхватив себя двумя руками, силясь прикрыть, просвечивающую сквозь тонкий хлопковый халат, наготу, в панике отступая назад, она, словно невольница, стыдливо уткнулась спиною в дальний угол их роскошной спальни и с ужасом в глазах выпалила то, о чем долгие годы после будет страшно сожалеть: - Отто, нет. Все это было ошибкой. Ты не посмеешь притронуться ко мне ни сегодня, ни когда-либо. Я поторопилась. Прости меня. — лепетала она, глотая слезы пред мужем. - Разумеется. Ты сама ко мне придёшь. Сладких снов, дорогая. — нарочито-медленно поцеловав ее в мокрую щеку, он широко ей улыбнулся и, казалось, что ничуть не расстроившись, а даже развеселившись, спокойно, как она того не ожидала, покинул спальню.       Так прошла неделя; они встречались за приемом пищи, за конными прогулками в окрестностях дома, за разговорами об общем, но никогда — за постижением арс аморис.       Вместо близости физической - сперва наперво Отто взял ее близостью духовной. Не покидая супруга по его единственной, мудрой просьбе, оговоренной наутро после не консумированной свадьбы, каждый день до самой ночи, — она видела как он вел свои хозяйские дела, как подписывал бумаги о содержании близрасположенных муниципальных сооружений, как обращался со штатом прислуги, как охотился за ценными изданиями Шекспира, как ухаживал за садом, как вечерами превосходно играл на рояле, как поддерживал русское начало в своей жене, скупая картины и рукописи известных русских творцов, как, занимаясь со старым профессором из Оксфорда, он уже более месяца, со слов господина Фицуильяма, учил русский, как поддерживал русскую, вечно-гонимую чопорной Европой, диаспору в Лондоне и Дербишире деньгами и контактами нужных людей или же толковых правозащитников, как он обращался с нею, помогая слезть с лошади, зашнуровать туфли для гольфа, одеть сапоги для прогулки по лесу, расчесать волосы перед походом в бассейн, снять тренч, размассировать, скрученные в менструальной боли, животик и поясницу или же наполнить вечернюю ванну; так, день за днём, постепенно, будто засыпая: сначала медленно, а потом резко — она привыкла к его присутствию днем, что начала тосковать по нему ночами. Напоминание о влюбленности, намек о любви.       Эта победа далась ему за десять дней. Как он и предсказывал, отбросив иллюзии о жизни прошлым, разгорячившись тоскою по свиданиям в окрестностях теперь уже их поместья, в одну из летних ночей, облачившись лишь в шелковый, подобранный будто бы в тон его глаз, темно-зеленый халат, она со спокойным сердцем, разогнав прислугу, ворвалась в его покои для того, чтобы, с удовольствием обнажившись, раз и навсегда позабыть о Долохове. Так, проведя восхитительную, наполненную нежностью и вниманием, ночь любви — она больше никогда не покидала спальни своего мужа, силясь каждую свободную, порой неудобную минуту провести подле него. - Какая я была глупая, Отто! Столько ночей провела одна. Без тебя. — сожалела она, пока он нежно сдувал слезинки счастья с ее заплаканного, раскрасневшегося лица.       Разумеется, Отто не был идеальным. Но что было важнее — он был. Не представляя собой явного злодея, но не отрекаясь от убежденности в устройстве мира, в котором магглам не было места, он оставался прекрасным мужем, уйти от которого, несмотря на всего его прегрешения, не смогла бы даже самая праведная из женщин, коей А, надо сказать, никогда и не являлась; ее не смущали ни его взрослые дети, в жизни которых он никогда не принимал участия, что были ее старше, ни безумные деньги, что добывались с фондовых маггловских бирж, подло обкрученных хитростями магического предвидения и чар "Империо", ни книжные полки их библиотеки, заваленные нацистской литературой, ни его возраст, ни его безумная страсть к ней, ни его желание скупить весь мир, ни его ревность, ни его неутомимая похоть. Теперь, находясь в пузыре всеобъемлющего внимания, заботы и желания — она ощущала себя живой, нужной, любимой, а еще, что было важно, любящей, не испытывая при этом страданий или сожалений, так часто навещающих ее, когда чувствами ее детского сердечка владел некто по имени Антонин Долохов.       Что до Отто? Никогда за свою жизнь он не ощущал себя более счастливым и удовлетворенным теперь, когда подле него, возможно, худшего из мужчин, была она — воплощение мечты любого высокомерного романтика: молодая, красивая аристократка, так жадно впитывающая мужнины цели, слова и пороки в доказательство новой любви, легко способной затмить старую, первую. Его главная женщина и погибель. Так же, как и у другого мужчины, что когда-то оставил ее ради побега из жестокой Англии и карьеры доктора, обещающей ему почет, уважение и возможность заполучить эту дьяволицу совершенно открыто и законно, вопреки ошибкам прошлого, с которыми он был не в силах разобраться даже сегодня. В печальном, роковом 1999 году.
Вперед