Через реки, горы и долины

Джен
В процессе
NC-21
Через реки, горы и долины
автор
Описание
2020 год, Павлозаводск. Учительница музыки, жестоко убивает детей. Сидевший санитар морга пытается не воплотить в жизнь свои мечты о насилии. Его любовница на досуге сжигает в лесу мертвых животных, а следователь, который расследует серию убийств, и сам в глубине души немного маньяк. 1969 год, альтернативный Третий Рейх. Пока молодой гауптманн СС хочет стать таким же, как его дядя - каратель из айнзатцгрупп, сидевший гангстер с еврейскими корнями намерен отомстить берлинцам за Холокост.
Содержание

Глава 7

2020 год, май Перед открытыми окнами, за которыми набирал силу жаркий полдень, слабо колыхался тюль. Под потолком кабинета отсвечивали молочной белизной шарообразные плафоны, на одной из стен висело начищенное до блеска зеркало, где отражались два десятка детских голов. Алина Емельяновна сидела за лакированным пианино, которое подарил Дворцу школьников прежний губернатор Ленинской области, и наигрывала "Песенку фронтового шофера", а вразнобой одетые мальчики и девочки, еще не вступившие в пубертатный возраст, сохраняли тишину, ожидая нужного момента. Перед детьми возвышалась Наиля Муратовна – сухощавая женщина с темным бархатом глаз, педагог по вокалу и внучка депортированных крымских татар. Хоровая секция "Гармония" готовилась к праздничному концерту. До Дня Победы оставалась неделя. - Через реки, горы и долины, - в один голос затянули дети, когда кончился проигрыш, - сквозь пургу, огонь и черный дым… - Спиночки все выпрямили! – воскликнула Наиля Муратовна, дирижируя руками. Под темными волосами мерцали рубиновые серьги, похожие на гроздья красной смородины. Постукивал, как метроном, мысок туфли. - На меня, Даша, смотрим, только на меня! Услышав замечание, коротко стриженая девочка, которую звали Даша Фомина, шмыгнула длинным носом и встала как положено. Детские очки в синей оправе блеснули на солнце, как бутылочные осколки. Стиснув зубы, Алина Емельяновна впилась взглядом в клавиши, по которым порхали её ухоженные руки с темно-зелеными ногтями. К сожалению, супруги Фомины стригли замкнутую Дашу под мальчика и одевали в клетчатые рубашки, из-за чего та напоминала женскую, совсем юную версию Евгения Фишера. Если бы не зарплата, Алина Емельяновна с удовольствием отчитала бы Дашу за тупость, однако это могло разрушить репутацию сдержанной, но в глубине души сентиментальной вдовы. - А помирать нам рановато, - синхронно выводили дети звонкими голосами, - есть у нас еще дома дела… Янтарно-желтое солнце медленно ползло по глазури неба. На черной блузке Алины Емельяновны вспыхивала мелкими искрами изумрудная брошь в виде мухи. Отливали металлом зеленые ногти, под которыми дотошный следователь мог бы обнаружить мертвый эпителий – вещественное доказательство того, что минувшую ночь Алина Емельяновна провела в судебном морге. - На меня глаза, Даша! – послышался резкий окрик Наили Муратовны. Не переставая аккомпанировать, Алина Емельяновна искривила красный от помады рот. Будущее надвигалось, как грозовая туча. В его клубящейся тьме существовали складчатые кулисы, украшенные созвездиями воздушных шаров, и дети из секции "Гармония", одетые в гимнастерки советского образца с георгиевскими лентами на груди. Нескладной Даши Фоминой среди этих детей не было. Не было её и в тенистом дворе Матросовского микрорайона, где в окружении серых панельных кораблей и пыльных волн бурьяна глядели друг на друга продуктовый магазин, пункт приема стеклотары и белоснежный ларек, где круглый год сидел сапожник-армянин. Именно здесь проводили летние вечера сестры Крамер – первые подруги Алины Емельяновны, которым в ту пору было около тринадцати лет. Теперь же в этом районе жила Даша Фомина. Она наверняка прыгала по вкопанным в землю шинам, качалась на скрипучих качелях и, возможно, пряталась после заката под крышей двухэтажной горки, которая в девяностом году представляла собой скопление металлических лестниц и разноцветных прутьев. Скорее всего, Дашу Фомину ожидала та же судьба, что и сестер Крамер. Алина Емельяновна была убеждена, что Даше лучше не взрослеть. Репетиция закончилась в три часа дня. Детей забрали родители, напуганные слухами о маньяке. Покончив с рабочими обязанностями, Алина Емельяновна расписалась на вахте и вышла на гранитное крыльцо, окаймленное полосатыми петуниями. Её взгляду открылись площадь с фонтаном, пролегающая за ней сосновая аллея и опустевшая парковка. Мягко журчала вода, в аллее слушали музыку подростки неформального вида, а на парковочном месте одиноко стояла черная "лада". Павлозаводск неспешно оживал, стряхивая с себя весеннюю сонливость. Ухоженный частный сектор, некогда бывший центром города, тонул в нежно-розовом цвете шиповника, а южный ветер прогревал воздух, гоняя по дорогам и тротуарам ватные комочки тополиного пуха. Стоя в пробке на перекрестке, который за оживленность называли "смертью колхозника", Алина Емельяновна барабанила пальцами по рулю. Сизая стекляшка торгового центра, возле которого в девяностых просили милостыню цыгане, нестерпимо горела солнечным огнем, а в тени близлежащих кленов сидели на раскладных стульях продавцы зоорынка. В картонных коробках и ржавеющих клетках жались друг к другу неуклюжие котята и яркие, как гуашь, волнистые попугайчики. Через десять минут машины тронулись с места, и Алина Емельяновна продолжила свой путь, направившись не домой, а в тихий микрорайон, сердцем которого был магазин "Рыбный мир" – приземистый, васильково-синий, влажно поблескивающий витринами. До Матросовского микрорайона оставался один квартал. Когда пятиэтажки из грязно-белого кирпича сменились серыми панельными домами, воздух стал несколько удушливым - сказывалась близость промзоны, под боком у которой некогда образовалась мрачная и неприветливая городская окраина. Решетчатый забор отдела полиции, железная дверь парикмахерской "Ирина" и распахнутые ворота склада, теснящегося к торцу девятиэтажки, были разного цвета, но за прошедшие годы выгорели до такой степени, что приобрели одинаково блеклый оттенок, отравляющий и казенную синеву, и сочную зелень, и матовую черноту. Наиболее ярким элементом пейзажа был круглосуточный ларек, похожий на белый гофрированный короб. Около него кипела жизнь: покупали жвачку и газировку школьники, приобретали сигареты сонные гражданские и хмурые менты. В кронах деревьев хрипло каркали грачи. Свернув с дороги, Алина Емельяновна проехала между ларьком и складом. Вдаль уходил тихий переулок, над которым нависали скошенные деревья. По правую сторону виднелись захламленные балконы, слева громоздилась сауна, обнесенная бетонной оградой, а чуть дальше начинались гаражи, покрытые ржавчиной, чешуйками краски и похабными надписями. За гаражами взблескивала окнами типовая школа, чей известково-белый забор был испещрен ромбовидными дырами. Переулок, в который свернула Алина Емельяновна, был хорош тем, что оставался безлюдным даже в дневное время. Вероятность удачной охоты это, конечно, снижало, однако по ночам здесь курили за гаражами трудные подростки – так было в перестройку, так, скорее всего, было и сейчас. К тому же, покинуть переулок можно было лишь двумя способами: либо сбежав в лабиринт близлежащих дворов, либо протиснувшись сквозь длинный проход, сдавленный бетонной оградой и школьным забором в клаустрофобическую нитку. Несмотря на то, что прошло уже тридцать лет, Алина Емельяновна хорошо помнила это место. Именно сюда она планировала вернуться на следующей неделе. Ей не хотелось прерывать путешествие по местам детства, наиболее значимым среди которых был Матросовский микрорайон. Без него не имели бы смысла ни пляж, ни лесополоса, ни котлован. Память всколыхнулась, как речные волны. Поддавшись щемящей тоске, Алина Емельяновна миновала гаражи и свернула во двор, где сейчас проживала Даша Фомина, а много лет назад - сестры Крамер. Двор заметно обветшал. Качели покосились, ларек сапожника переменил цвет, покрывшись коростой грязи, а некогда пестрая двухэтажная горка напоминала теперь скелетированный труп. Скат измялся и проржавел, краска на перилах потрескалась, как яичная скорлупа, а от деревянного пола нижнего этажа остался лишь паутинообразный каркас. За облупившимися решетками второго этажа, похожего на миниатюрную беседку, неподвижно висел полумрак. Сквозь дырявый конус крыши пробивались зыбкие полосы света. До боли закусив губу, Алина Емельяновна покинула двор и выехала на улицу Матросова, где до начала нулевых в открытую работали проститутки, стоявшие возле труб теплотрассы и въезда в промзону. Детская площадка, на которой сестры Крамер репетировали собственную смерть, мелькнула в зеркале заднего вида и исчезла, будто хрупкий утренний сон. Алина Емельяновна нахмурилась и провела по зубам языком, чтобы стереть красные отпечатки помады. Следующая неделя прошла незаметно, завершившись Днем Победы. По высохшим улицам потянулись к городской площади родители, школьники и учителя. В пронзительной синеве неба, озаряя своим светом блеклые хрущевки, висело жгучее солнце. Тут и там мелькали серьезные детские лица, а к Вечному Огню россыпью ложились алые брызги гвоздик. Отыграв праздничный концерт, Алина Емельяновна сдала детей родителям на руки и, взбудораженная, вернулась домой. Вздремнуть не удалось. Остаток дня Алина Емельяновна провела в спальне, перечитывая "Некрофила" Витткоп – роман о парижском антикваре с ироничной профессией. Мурка гоняла по полу катушку синих ниток, и та билась об мебель, издавая жалобный стук. Полночь легла на Матросовский микрорайон грязным пологом. Щербатые дома терялись в сизой дымке, а по небу, заслоняя бледный рог месяца, ползли клочковатые облака. Повторялась раз за разом песня "Дорогою добра", которой в фильме сопровождались скитания Маленького Мука. Сворачивая с одной улицы на другую, Алина Емельяновна отхлебывала кофе из старого термоса, расписанного розами, и вглядывалась в мутную темноту. Люминесцентно-синие глаза горели, как проблесковые маячки, ноздри раздувались в бессильном гневе, а рот криво изгибался. За пятнадцать минут Алине Емельяновне не встретился ни один ребенок. - Паршивцы… – процедила она в пустоту, дернув ручку переключения передач. Сквозь зернистую дымку проглядывали отдел полиции, парикмахерская "Ирина" и приземистый ларек. Детей не было нигде. С каждой минутой ожидания комок злобы разбухал, готовясь выползти наружу, как ноздреватое тесто, переваливающееся через край кастрюли. Алина Емельяновна вспомнила о первомайских претензиях Матери Душегубов и мстительно усмехнулась. Сегодня она искренне желала "разнообразить процесс". Заехав в переулок, Алина Емельяновна припарковалась возле сауны и вышла из машины. Легкий порыв ветра пробрался под расстегнутый болоньевый плащ и мужскую рубашку, купленную в сэконд-хенде. Медовыми голосами пели о добре и дружбе родители Маленького Мука, наполняя переулок тягучим эхом. Алина Емельяновна замерла на месте. Водя головой, как ищущая след собака, она изучала окрестности, затянутые пленкой времени. В окнах панельных домов подрагивали зыбкие тени, обозначающие квартирантов. Вдалеке застыл туманный слепок взрослого, который, не видя Алины Емельяновны, направлялся в её сторону. Похожий слепок, испускающий гипнотическое тепло, таился по ту сторону гаражей. Стараясь ступать тихо, будто в этом маневре был смысл, Алина Емельяновна прокралась между гаражами и, наступив ботинком на хрустнувший шприц, оказалась в узком проходе, который заприметила на прошлой неделе. В нескольких метрах от неё неподвижно клубилась дымка, которая складывалась в призрачный низкорослый силуэт, готовый шагнуть вперед. С обеих сторон над ним нависали бетонные плиты. Алина Емельяновна сверкнула глазами. Габариты у силуэта оказались подростковые, однако пол определить не удалось: ребенок, повернутый к Алине Емельяновне спиной, был одет в цветастую олимпийку, мешковатые джинсы и уродливые кроссовки. Черное каре до плеч задачу не упрощало - современная мода была настолько либеральной, что носить подобную стрижку мог даже мальчик. "Если пацан, то выкраду из квартиры Дашку, - решила Алина Емельяновна, - нечего до утра тянуть". Достав из кармана удавку, она направилась к предполагаемой жертве. Слева скользили разноцветные щупальца граффити, справа сменяли друг друга ромбовидные дыры, заполненные тьмой, а размытый силуэт подростка медленно обретал вещественность. Остановившись за спиной у жертвы, Алина Емельяновна наклонилась вперед и вгляделась в полудетское лицо, освещенное синеватыми отблесками. Это определенно была девочка, девочка лет тринадцати. На коже слабо просматривались прыщи, явно замазанные тональным кремом, над верхней губой белели пузырьки герпеса, а нордический нос придавал девочке легкое сходство с сестрами Крамер. Вкупе с одеждой, явно стилизованной под моду девяностых, это вызвало у Алины Емельяновны странное чувство узнавания. Сердце застучало быстрее, отбивая боевой ритм. "Вырастет – станет наркоманкой. Или проституткой", - сделала вывод Алина Емельяновна, представив повзрослевшую девочку возле матросовской теплотрассы. Руки в медицинских перчатках затянули вокруг тонкой шеи удавку. Несмотря на кажущуюся хрупкость, девочка упорствовала. Она била ногами по притоптанной земле и надсадно хрипела, пока не потеряла от удушья сознание - перебороть коренастую женщину, привыкшую к физическому труду на собственном участке, ей оказалось не под силу. Однако Алина Емельяновна еще долго сдавливала шею трупа руками, а затем била его головой об школьный забор, оставляя на побелке темные мазки. Ощущение времени исчезло, уступив место бурным волнам гнева. Алина Емельяновна надеялась, что Мать Душегубов, которая явно наблюдала за ней откуда-то извне, осталась довольна этим актом жестокости. Чтобы закрепить эффект, по прибытию домой Алина Емельяновна не стала подвешивать мертвую девочку в петле. Вместо этого она уложила труп на белую простыню и взяла в руки пилу советского производства. Когда фотосессия подошла к концу, от трупа остался лишь торс, одетый в окровавленную пионерскую форму. Вокруг, обозначая рваный контур, были разложены бледные, как поганки, руки, отделенные ноги в лакированных ботинках и закатившая глаза голова, покрытая вмятинами ран. Довольная собой, Алина Емельяновна стянула испачканный фартук, поднялась из подпола и скрылась в спальне, где хранились в шляпной коробке кости Максима Пряникова. Вечер, начавшийся с убийства, завершился приятным свиданием. Тяга к человеческим останкам, которую в Алине Емельяновне пробудили кладбищенские фотографии из семейного архива и похороны Черненко, начала расцветать в девяностом году, и это событие, конечно же, совпало с половым созреванием Алины. В тот год её родители, у которых были деньги, но не было возможности их потратить, проводили свободное время в очередях, обменивая талоны на продукты, а домой возвращались с синюшными курицами, тушенкой в комбижире и бутылками водки, которые можно было обменять на то, что талонами не покрывалось. Двенадцатилетняя Алина была предоставлена самой себе. Кутаясь в черную шубу из "чебурашки" и лисью шапку, из-под которой свисали темные косы, она свободно гуляла по заснеженному Павлозаводску и каждые выходные посещала ледяной городок, который традиционно находился на набережной. Ближе к вечеру небо затягивалось мраком, а в кронах деревьев оживали новогодние огни, которые наполняли ледяные крепости своими искаженными отражениями: клюквенно-красными всполохами, зыбкими зелеными разводами, голубыми вкраплениями искр… Наступившая весна превратила ледяной городок в груду тающих обмылков. Зазвенела капель, по улицам бойко побежали ручьи. Алина, сменившая валенки на резиновые сапоги, бродила по окрестным дворам и пускала кораблики, сделанные из старых выпусков региональной газеты "Звезда Павлозаводска". Бумага размокала в холодной воде, кораблики тонули, и волокнистые обрывки с партийными лозунгами неизбежно исчезали в водоворотах. Когда сошли последние ноздреватые сугробы, Алина увлеклась секретиками. Создание каждого из них напоминало игрушечные похороны: вырыв в земле ямку, она бережно помещала туда мертвую бабочку из личной коллекции, а затем обкладывала трупик засушенными цветами и стеклянными бусинами. Придавив секретик донышком бутылки, Алина старательно затаптывала место захоронения, чтобы оно не бросалось в глаза другим детям. Впрочем, совсем скоро её интересы переменились. Осознав, что родители заняты лихорадочными поисками дефицита и не обращают внимания на её долгие отлучки, Алина укрепилась в желании побывать там, где ей бывать не позволяли – в видеосалоне. Накопив рубль, чтобы заплатить за вход, она отправилась на вокзал. Видеосалон располагался в одном из подвальных помещений и представлял собой душную комнату, где перед видеомагнитофоном рядами стояли сцепленные вместе кресла, обитые дерматином. Спертый воздух, нарочито гнусавая озвучка и синеватое мерцание телевизора, окруженного чернильной тьмой, открыли Алине всё то, что прежде лишь робко проглядывало в фотографиях деревенских похорон. Сверкающие лезвия на перчатке Фредди Крюгера, алебастрово-белое лицо Пинхеда и зеленоватые отблески на очках Герберта Уэста отчетливо застыли в памяти Алины, как мухи в янтаре, чтобы после миллениума образовать цельный, патологически окрашенный образ. Именно в видеосалоне Алина и познакомилась с сестрами Крамер. Карина и Августа, беловолосые немки с голубыми глазами, были старше неё на один год, а внешне воплощали собой совершенно разные типажи дворовых детей. Карина, находясь в темноте, вполне могла сойти за старшего брата, а не сестру – выдавали её лишь длинные волосы, собранные в небрежный хвост с петухами. Одевалась она, как мальчишка, вальяжно щелкала семечки и пыталась казаться серьезнее, чем была на самом деле. Августа же совсем не скрывала свою веселую натуру, в которой временами проглядывало безумие, и в меру своих сил прихорашивалась: сама стригла себе волосы на уровне плеч, обвязывала вокруг шеи темно-красный шнурок, крашенный свекольным соком, и носила укороченную пионерскую юбку. Лучшим элементом её гардероба были голубые туфли-мыльницы, отливающие перламутром, которые Августа надевала на грязные от пыли ноги. Со стороны поначалу казалось, что лето, проведенное с сестрами Крамер, изменило Алину к лучшему. Вместе с новыми подругами она отдыхала на Смородинском пляже, каталась на каруселях в горсаду и ела сладкую вату возле детской железной дороги. Родители поняли, что Алина наконец вылезла из своей раковины, и искренне этому порадовались. Они не подозревали, что девочки посещали не только общественные, но и безлюдные места: заброшенные постройки возле набережной, лесополосу за Смородиной и окрестности колхоза "Красный труженик", который уже тогда пребывал в плачевном состоянии. Но опасность поджидала вовсе не там, а в одном из дворов Матросовского микрорайона, под жестяной крышей двухэтажной горки. Сидя поздними вечерами в сумраке второго этажа, девочки рассказывали друг другу страшные истории про гроб на колесиках и зеленые глаза, играли в карты и обсуждали просмотренные фильмы. В соседнем дворе кто-то выбивал на турнике ковер, под окнами домов трепетали лиловые зонтики космей, а двор медленно пустел и готовился ко сну. Всё началось теплым августовским вечером, когда девочки в очередной раз собрались на горке. Произошло то, что определило дальнейшую жизнь Алины: сестры рассказали ей о своем тайном и весьма рискованном увлечении, и это, как ни странно, оказался не клей "Момент", о котором Алина, несмотря на свою тепличность, уже была наслышана. Сестры Крамер практиковали "собачий кайф". И теперь они хотели, чтобы Алина им помогла. - В смысле, вас душить надо? – вскинула бровь Алина, переводя взгляд с одной сестры на другую. Она боялась, что неправильно их поняла, и нервно мяла пальцами подол кофейного платья. - Ну да. Только очень аккуратно, - сказала Августа. По-птичьи склонив голову набок, она машинально ухватилась за длинные хвосты свекольно-красного шнурка, спадающие на застиранную блузку. Желтоватые отсветы далекого фонаря ложились на лицо Августы, как акварельные штрихи. - Прям шнурком, что ли? - Нет. Шнурком слишком больно, - отозвалась Карина, слабо различимая в полумраке, - лучше вот этим. Запустив руку в карман джинсовой куртки, покрытой разводами белизны, она продемонстрировала Алине кухонное полотенце. Под грязными разводами и застарелыми пятнам жира угадывался цветочный узор. Алина молчала, переваривая услышанное. Ей невольно вспомнились молодогвардейцы, которых душили проводами фашисты. Нахмурившись, она сосредоточенно произнесла: - Я могу попробовать. Как это делается? Августа смущенно хихикнула и пустилась в объяснения. Душить нужно было осторожно, до потери сознания, сдавливая место между подбородком и кадыком. Алина задумалась. В тишине гулко раздавались удары хлопушки, бьющей по ковру. Карина, похожая на безликий силуэт, вырезанный из картона, скручивала полотенце в тугой жгут. - Только не передержи, а то я иногда дурная становлюсь. Брожу туда-сюда, как лунатик, - предупредила напоследок Августа. Несмело взяв протянутое из темноты полотенце, Алина встала на ноги. Августа выпрямилась во весь рост, прижалась спиной к прутьям, упершись макушкой в жестяной свод крыши, и принялась часто дышать, как измученная жарой собака. Где-то во дворах нестройно заиграла гитара. Разглядывая бледное лицо, которое могло бы принадлежать девочке из гитлерюгенда, Алина подсчитывала энергичные выдохи. Когда счет дошел до двадцати, Августа притихла и зажмурила глаза. - Души! – прошептала синяя тьма голосом Карины. Поддавшись наитию, Алина быстро прижала скрученное полотенце к шее Августы. У той приоткрылся рот, как у покойников с деревенских фотографий, вывалился наружу кончик языка. Алина не увидела, а скорее почувствовала нутром, как Августа сползает на деревянный пол. Отняв от чужого горла полотенце, Алина попятилась. Карина, выскочив из темноты, подхватила падающую сестру и бережно уложила боком на теплые доски. Августа была без сознания. Ночные тени делали светлую кожу серовато-бледной, словно запылившийся от времени гипс. Шнурок свешивался с шеи на манер пионерского галстука. Из-под синей юбки торчали ноги в туфлях-мыльницах – слабо мерцающих, отражающих рассеянный свет фонаря. Алина ощущала, как трясутся её руки, по инерции сжимающие полотенце. В ушах гудел кровоток, горели щеки, тихо постукивали зубы. Нечто новое, прежде скрытое за гранью смерти вставало перед Алиной во весь рост, накрывая её мутной, холодной, давящей волной. - На-а маленьком плоту-у-у… - фальшиво запел пьяный юношеский голос. Сгустившийся воздух приторно пах цветением, шевелились на ветру густые заросли бурьяна. Игра в собачий кайф вошла у Алины в привычку. Становиться объектом удушения она отказывалась, ссылаясь на страх, зато с удовольствием играла роль экзекутора. Сестры не возражали, потому что с полотенцем Алина обращалась мастерски, будто именно для этого и были предназначены её девические руки. Если же Карина отказывалась от участия, чтобы постоять на стреме, Алина даже радовалась - душить Августу было гораздо приятнее. Её обмякшее тело падало на бурый песок Смородинского пляжа, приминало густую траву лесополосы, ломало камыш возле детской железной дороги… Скончалась Августа в девяносто восьмом. Но прошло двадцать два года, и теперь её заменяли другие. И хотя ни одна из них не напоминала Августу внешне, Алина Емельяновна надеялась, что рано или поздно найдет ту, с которой можно будет воспроизвести отроческий опыт. *** Гатауллин, откусывая от жирного чебурека, завернутого в салфетку, удручённо стоял перед белой доской, которую Юдин привез из дома и повесил в кабинете. Прикрепленные к ней фотографии изображали четырех девочек, убитых новоиспеченным маньяком, и их пронумерованные останки, однако на аппетит Гатауллина это не влияло. Юдин же сидел за своим столом и, мрачно хмурясь, перечитывал свежий номер "Звезды Павлозаводска". Китель, мерцающий звездочками погон, кособоко висел на спинке стула, а статья, которую Юдин исподлобья буравил взглядом, называлась емко и зловеще: "Ленинский душитель". На бледном линолеуме покоились золотистые квадраты полуденного света, за открытым окном взблескивала, словно россыпь алмазов, река Ертыс, и по ней, издавая утробный рев, полз белоснежный теплоход, украшенный яркими флажками. - Что скажешь, Ринат? – глухо спросил Юдин, не отрываясь от газеты. - Я такое только в кино видел, - искренне ответил тот. Юдин вздохнул. Излишнюю человечность своих подчиненных он не одобрял, однако перекроить их под себя, сделав бесчувственными, было невозможно. Нужно было дать Гатауллину время, чтобы тот осознал серьезность дела. А было оно более чем серьезным, потому что от убитых девочек мало что осталось: правая рука, левая нога с отпиленным мыском ступни, правая нога в обугленном ботинке и отрубленная голова, которая пострадала особенно сильно. Искаженное удушьем лицо покрывали корки ссадин и сизые трупные пятна, а из пробитого черепа, скрывающегося под черным каре, торчала искусственная гвоздика с пышным бантом траурной ленты – как на букетах, которые школьники дарили учителям в День знаний. Трафаретная цифра "4", выведенная на мертвом лбу, казалась неестественно-желтой. - Выглядит так, будто он фильмов насмотрелся. Слишком… показушно, - наконец подобрал нужные слова Гатауллин. - Молодец. Мне это тоже бросилось в глаза. Что-то здесь не так. Довольный сухой похвалой, Гатауллин улыбнулся. Юдин, не желая выдавать своего смятения, покровительственно усмехнулся в ответ. Не всякому удавалось загнать его в тупик, однако Смородинскому маньяку, которого журналисты уже успели прозвать Ленинским душителем, это оказалось под силу. Юдина не покидало ощущение, будто он вслепую бродит по затопленному лабиринту. Уже не раз он ловил себя на том, что при виде прохожих в лакированных ботинках невольно сжимает кулаки, словно перекрывая кому-то дыхание. Багровые охапки гвоздик в цветочных киосках вызывали зубовный скрежет. Аттракционы на детских площадках, выкрашенные в яично-желтый, болезненно отпечатывались на сетчатке. Снились сны, в которых Юдин связывал колючей проволокой Ленинского душителя с лицом Евгения Фишера. Юдин уронил газету на стол, сжал пальцами виски и, закрыв глаза, нырнул в обволакивающий мрак. Гудел, уплывая вдаль, речной теплоход, пахло одеколоном и вареным мясом. Юдин, стараясь дышать размеренно, досчитал до десяти. Злоба отступила, но полностью не исчезла. Впервые за долгие годы Юдину не нравилось, что в расследовании наметился прогресс, потому что это был совсем не тот прогресс, на который он рассчитывал. Второго мая возле пожарной части нашли правую ногу – всё, что осталось от третьей жертвы Ленинского душителя. На месте происшествия Юдин обнаружил растерянных понятых, удивленные лица детей, которые маячили в окнах бледно-рыжего барака, и отрубленную конечность. Та лежала в пыльной кленовой аллее, между пожарной частью и барачным кварталом. Нога была пронумерована, а ботинок сильно обуглен. На бедре алела искусственная гвоздика, туго привязанная к нему траурной лентой. Экспертиза установила, что маньяк поджигал конечность, облив ботинок бензином. Выше голени нога осталась нетронутой, однако узнать, кому именно она принадлежала, так и не удалось. Для удобства Юдин дал третьей жертве условное имя – Маша Иванова. Пятого мая в Жуковском микрорайоне, возле ресторана "Лазурный", был задержан таксист Колодин, который, как показал обыск, имел при себе охотничий нож, букет красных гвоздик, лежащий на переднем сиденье, и женский труп в багажнике, расфасованный по мусорным пакетам. Однако Колодин, хоть и убивал не впервые, несовершеннолетних не трогал, считая распутными лишь взрослых женщин, а букет вез на кладбище, где был похоронен его дедушка-ветеран. Колодин намеревался заехать туда по пути на болота, однако вместо этого угодил в ИВС[53]. [53] изолятор временного содержания После Дня Победы вновь дал о себе знать Ленинский душитель, который в праздничную ночь подбросил на крыльцо роддома голову четвертой жертвы. Роддом был выбран своеобразный – соседствующий с промзоной, заброшенным кладбищем и микрорайоном Химгородки, который славился ночными ограблениями. Согласно городским легендам, в подвале этого роддома находился крематорий, где сжигали мертворожденных младенцев. Голову опознали родители жертвы. Убитую звали Юлия Горбань. Девочка считалась благополучной, в плохих компаниях замечена не была и ходила в шахматный клуб. Допрашивая практикантов из медучилища, которые и обнаружили голову, Юдин обратил внимание на нервозность одного из них – щуплого студента Захарова. Доверившись интуиции, Юдин надавил на него. Тот расплакался и сознался, но не в убийствах, а в нескольких актах некрофилии. А через два дня в газете "Звезда Павлозаводска" вышла желчная статья, наверняка раздувшая эго серийника до невероятных размеров. Журналистка по имени Елена Идельман красочно описала беспомощность Следственного комитета, процитировала для контраста скорбящих родителей и завершила статью намеком на то, что первого июня, в День защиты детей, наверняка произойдет пятое убийство – на этот раз совсем уж циничное. Впервые прочитав статью, Юдин ощутил в себе острое желание наведаться в гости к Идельман и свернуть ей шею. Она была то ли непроходимой дурой, которая не понимала, что подобный намек лишь подкрепит намерения маньяка, то ли очерствевшей психопаткой, которая мечтала о добротном журналистском расследовании. Как бы то ни было, исправить ситуацию было уже невозможно. Серийный убийца обрел официальное прозвище, и слухи, которые прежде лишь витали в закоулках Павлозаводска, обросли плотью. Девочек после наступления темноты перестали выпускать на улицу, а горожане заговорили о том, что прежде было тайной следствия – об отрубленных конечностях, красных гвоздиках и траурных лентах. Полковник Крыгин, возглавляющий следственный отдел, отчитал Юдина за найденные младенческие кости, труп мужчины из колодца, который до сих пор не опознали, и некрофила Захарова. Это определенно был результат, но результат побочный. Покинув кабинет Крыгина, Юдин зашел на сайт "Звезды Павлозаводска" и совсем не удивился, увидев на фотографии Идельман хищного вида женщину с вьющимися волосами, черными, как агат, глазами и малиново-красным ртом. Желание свернуть ей шею усилилось. Однако Юдин всего лишь распечатал портрет Идельман, чтобы пополнить свою коллекцию воображаемых жертв. В середине мая объявился свидетель, который видел, как Юлия Горбань около полуночи шла по переулку в Матросовском микрорайоне, а затем свернула за гаражи, но даже эти показания ничего не прояснили. Юдину искренне хотелось, чтобы День защиты детей в этом году не наступал. Идельман вряд ли обладала следственным опытом, однако, будучи человеком искусства, не могла не понять, что убийца, обладающий столь своеобразным чувством юмора, не упустит символичную дату и расправится с пятой жертвой особенно глумливо. - Если не учитывать последнее убийство, то во всех четырех случаях никто ничего не видел и не слышал, - раздался в темноте сосредоточенный голос Гатауллина, - возможно, жертвы не оказывали сопротивление. Даже если Душитель и сидел, то далеко не факт, что он выглядит, как зэк. Юдин нехотя открыл глаза. Далекий гул теплохода, газета с неоднозначной статьей и фотографии отрубленных конечностей никуда не делись. - Наверняка. Скорее всего, у него интеллигентная внешность, - согласился Юдин, уставившись перед собой. Мысли, пройдя по витиеватому пути ассоциаций, вновь вернулись к двойственному образу Фишера. У которого, впрочем, было алиби по всем эпизодам. "Бред. Это всего лишь уловка моей патологии, не стоит поддаваться, - одернул себя Юдин, - если я убью Фишера, то вряд ли смогу это скрыть. Сейчас не девяностые". - Расчленение говорит о сильной ненависти к жертвам. Почти все убитые были из неблагополучных семей, - продолжил Гатауллин, - возможно, мы имеем дело с чистильщиком. Который очень демонстративен и убивает в праздники. Юдин мысленно взвесил эту гипотезу. Здравое зерно в ней, конечно, было. Однако Ленинский душитель мог совершать преступления по праздникам из практических соображений: в такие дни полицейские патрули были стянуты к местам массовых мероприятий, а занимались, в основном, пьяными драками. Для охоты на городских окраинах праздники подходили как нельзя лучше. - То есть, мы имеем дело с сидельцем из местных, который может сдерживать свои порывы до определенной даты, хорошо знает город и владеет транспортным средством, - подытожил Гатауллин. Откусив от чебурека, он повернулся к Юдину и вопросительно на него посмотрел, словно ожидая одобрения. - Может, Душитель таксует? – предположил Юдин, вспомнив Колодина. Гатауллин вновь погрузился в раздумья и окинул взглядом доску с фотографиями. Юдин последовал его примеру и, ни до чего не додумавшись, почесал в затылке. Что-то смущало его: то ли явный эстетизм убийств, то ли вероятная доверчивость жертв, которые посчитали Душителя безобидным, то ли аккуратные банты из траурных лент. Юдин чуял нутром, что подсказка плавает на поверхности, однако уловить её не мог – та ускользала, как напуганная шумом рыба. - Да уж. Одна нога здесь, другая там, - сардонически произнес он. В голове промелькнула абсурдная мысль, что если Душитель в следующий раз подбросит следствию левую руку, то из найденных конечностей можно будет собрать новую девочку. - И, что важно, голова есть. На ней очень хорошая борозда, Роман Викторович, - напомнил Гатауллин, проигнорировав шутку. Скорее всего, таким образом он пытался подбодрить начальника, однако анализировать его чувства Юдину сейчас совсем не хотелось. Что, впрочем, правоты Гатауллина не отменяло. Странгуляционная борозда, обнаруженная на шее Юлии Горбань, действительно проясняла многое. Душитель напал на девочку сзади, применив веревку, и расположение борозды выдавало его низкорослость. К сожалению, орально Душитель жертву не насиловал: имея на руках генетический материал убийцы, дело можно было бы раскрыть за относительно короткий срок. "Наверное, износ[54] был в естественной форме. Но самовар[55] он нам, конечно, вряд ли подкинет", - кисло подумал Юдин. [54] изнасилование (жарг.) [55] торс без конечностей и головы (жарг.) Его не прельщала перспектива заново проходить через всё то, чем сопровождались затянувшиеся поиски маньяка Миронова. По его следу Юдин шел почти год: тот тоже не оставлял никаких улик, пока в итоге не сорвался, искусав последнюю жертву – мальчика, собирающего грибы. Именно этот труп помог Юдину поставить жирную точку в деле Миронова, который, к своему несчастью, исправно посещал стоматологию. - Хотя иногда мне кажется, что Душитель не сидел, - произнес вдруг Гатауллин. - В таком случае он должен быть как минимум умным. Или вообще иметь специфическое образование. - Захаров не подходит. Я его уже проверил, он просто некрофил, а не мокрушник, - поморщился Гатауллин. – Нельзя исключать, что наш психопат – самоучка, который начитался учебников по судебной медицине. - Или мент, - ухмыльнулся Юдин. - Если бы он был ментом, то не подкинул бы нам голову с бороздой. - То есть, Душителем может быть кто угодно? Я тебя правильно понял, Ринат? Дожевав последний кусок чебурека, Гатауллин скомкал салфетку и повернулся к Юдину: - Да, Роман Викторович. Кто угодно. Агрессивные желания возникают у всех. Кто-то не воплощает их в жизнь, потому что не может причинять боль живым людям, а кто-то боится за свою шкуру и не хочет сидеть. Но если возникает возможность кому-то навредить и гарантированно уйти от ответственности, то люди всегда поддаются. Это всего лишь вопрос времени. - На своих фигурантах подсмотрел? – шутливо спросил Юдин, надеясь сменить тему. Гатауллин, сам того не зная, рассуждал о нем и его врожденном дефекте. И хотя инцидент с Белкиным остался для всех тайной, повторять это с кем-нибудь другим Юдин не планировал – во второй раз ему могло не повезти. - Конечно. До брака все они ведут себя нормально. А потом рядом оказывается кто-нибудь зависимый: сожительницы, жены, дети… И начинается мордобой. К жестокости склонны все. В той или иной степени. - Даже мы с тобой? – уточнил Юдин, оголив в улыбке белые зубы. - Особенно мы. Профессия обязывает. Юдин лишь хмыкнул и снова взял в руки газету, давая понять, что разговор окончен. Гатауллин ни о чем подозревать не мог, однако зацикливаться на этих параноидальных опасениях всё равно не стоило - это тоже могло привести к нежелательным последствиям. Сойдясь в итоге на том, что версия о бывшем заключенном будет основной, а версия о самоучке – дополнительной, старший следователь Юдин и его помощник вернулись к рабочей рутине. Вечером от фототаблиц, заявлений о пропаже и заключений экспертов рябило в глазах. Юдин морально приготовился к тому, что ему в очередной раз приснятся следственные действия, и по пути домой заехал в алкомаркет, влажный асфальт перед которым пестрел красно-белыми мазками. Пряча в карманах трясущиеся руки, Юдин нерешительно, как школьник, бродил по лабиринту стеллажей, среди искрящихся бутылок всевозможных цветов и форм. Он пытался понять, стоит ли пить, имея в анамнезе застопорившееся дело Ленинского душителя, однако заметил косой взгляд охранника, которого не смутил даже китель с майорскими погонами, и схватил первую попавшуюся бутылку - пол-литра коньяка "Старый Кенигсберг". В конце концов, отметить можно было хотя бы поимку Колодина. Направляясь к кассе, Юдин чувствовал, как холодит вспотевшую ладонь гладкое стекло горловины. Коньяк плескался в бутылке, приглушенно булькая в такт шагам. Добравшись до своей квартиры, Юдин чудом сдержался и опорожнил бутылку лишь после того, как поужинал вчерашними тефтелями, однако не помогло даже это. Сказались семь лет трезвости, и Юдина развезло. Он уснул, не успев переместиться в спальню, развалившись на диване в зале, рассыпав по полу веер фотографий. Мускулистая рука свисала с дивана, как надломленная ветка. Косился на темный дверной проем смеющийся Фишер, растерянно глядел в потолок Белкин, улыбалась малиновыми губами Елена Идельман. Стоя перед пестрой шторой из деревянных бусин, за которой виднелся зал родительской квартиры, Юдин вслушивался в стеклянно-жалобные ноты полонеза Огинского – играла заведенная кем-то бабушкина шкатулка, увитая золотистым узором. Юдин насторожился. Аккуратно, стараясь не шуметь, он нагнулся и, миновав дверной проем, очутился в зале. Позади дробно зашелестела штора, выдавая его присутствие. Комната, залитая желтоватым электрическим светом, вызывала иррациональное отвращение, будто кусок сырого мяса, облепленный мухами. За единственным окном виднелся ноздреватый блин луны. В дальнем углу, опираясь на деревянную тумбу, стоял громоздкий телевизор с рожками антенны и выпуклым, как пузырь, экраном, по которому ползали зернистые полосы помех. С фотообоев за Юдиным наблюдали смолисто-черные глаза березняка, на книжных полках поблескивали морские раковины, привезенные с советских курортов, а над диваном скалило зубы полутораметровое чучело щуки, которую однажды поймал на рыбалке еще живой отец. Юдин подошел к дивану и заметил лежащую на подлокотнике маску волка – неказистую, сделанную из папье-маше, раскрашенную гуашью. Юдина передернуло. От маски разило холодом, мокрой землей и несвежей кровью. К ней не хотелось даже прикасаться. Полонез Огинского замедлился и охрип, словно увязая в застоявшемся воздухе. Уловив краем глаза какое-то шевеление, Юдин резко повернул голову и оторопел. На экране телевизора, сменив грязную кашу помех, возник рисованный мультфильм пятидесятых годов - с характерной мягкой палитрой, но неожиданно жестоким сюжетом. В центре лесной поляны потрошила зайчонка сова, из-за деревьев к ней подкрадывался волк, а чуть поодаль лежал на траве козленок, который сонно облизывал берцовую, явно человеческую кость. Вокруг козленка, как сгусток огня, шаловливо прыгала пушистая лисица. Камера отдалилась, и у Юдина сдавило в груди. Из лесной чащи вышла лубочная старушка в плаще и косынке. Совсем не шевеля корпусом, словно опиралась она на колесики, а не на ноги, старушка медленно приближалась к собранию зверей, а за ней неуклюже брели два медвежонка. У Юдина, схваченного детским страхом, задрожали колени. Он рефлекторно пригнулся, чтобы не попасться старушке на глаза, однако та посмотрела в камеру, и Юдин, стремительно теряя силы, осознал, что его заметили. Старушка уставилась прямо на него – пристально и бесстрастно, как уставший эсэсовец. В черных провалах её паучьих глаз горел мертвый, холодный, грязно-желтый огонь. *** Прячась под корнями бурелома, Фишер лежал в засаде и смотрел сквозь объектив фотокамеры на безлюдную лесополосу. Дремотно шевелился луг, усыпанный бисером полевых цветов, а чуть поодаль отцветал перед болотистой чащей терновник, залитый золотистым светом полуденного солнца. Фишер выдвинул объектив, и в кадре оказался один из терновых кустов, усыпанный жухлыми грязно-белыми бутонами. На острые шипы ветвей были нанизаны мертвые мыши, гниющие ящерицы и обезглавленные воробьи – добыча сорокопутов, которые гнездились неподалеку. Бердвотчинг привлекал Фишера своим глубинным сходством с охотой. Когда он брал в прицел птицу и щелкал затвором, его коллекция пополнялась еще одним слепком крохотной жизни, красочным мгновением ушедшего времени. Людей Фишер не фотографировал, потому что ощущения были схожие: он словно утаскивал домой чей-то околевший труп. Мелькнув в теплом воздухе, на увядающий куст приземлилась небольшая птица. Фишер до упора выдвинул объектив. Пепельного окраса сорокопут, чьи крылья украшала черная кайма, держался когтями за качающуюся ветку и вертел головой, оглядывая окрестности. Агатовые бусины глаз маниакально блестели. В загнутом клюве, похожем на крюк с зазубренным острием, висела обмякшая полевая мышь. Фишер смущенно улыбнулся, поместил сорокопута с жертвой в центр кадра и сделал первый снимок. Человеческого присутствия сорокопут не замечал. Наколов убитую мышь на свободный шип, он, оправдывая свое латинское название – "птица-мясник", вонзил кончик клюва в тушку и принялся жадно заглатывать кусочки сырого мяса. Фишер делал фотографию за фотографией. Угольно-карие глаза стекленели, раздувались крылья крючковатого носа, мелко дрожали пальцы. Зарезанный Жора, всплывший из глубин памяти, обратно возвращаться не желал. Хотя прошло уже шесть лет, Фишер помнил всё, чем были наполнены те переломные сутки – среда, четвертое июня, четырнадцатый год. Элен, с которой Фишер начал работать вскоре после похорон Риты, закончила тогда работу раньше обычного, сославшись на плохое самочувствие, и Фишер, у которого внезапно появилось свободное время, согласился на предложение Жоры вместе выпить в баре. Оставив нож дома, чтобы никого по пьяни не зарезать, а машину на стоянке, чтобы никого по пьяни не сбить, Фишер сел на метро и добрался до Гражданского проспекта. Жора был в приподнятом настроении. Он пил водку, звякая рюмками об стол, закусывал кусочками колбасы и хвастался, что несколько часов назад рассчитался с долгами. Фишер, не желая напиваться до невменяемости, ограничивался "белым русским", однако уже через несколько шотов мясистое лицо Жоры, по которому пробегали красно-синие точки цветомузыки, стало расслаиваться, все больше и больше напоминая чайный гриб. Неожиданно для самого себя Фишер отключился. Последним, что он видел, стал Жора, который случайно смахнул на пол пустые рюмки, чем вызвал недовольство официантки и чей-то восторженный гогот. - Это всё из-за твоих коктейлей пидорских, - добродушно наставлял Жора, сидя за рулем своего "ниссана", пока Фишер блевал из окна на парковку, - если бы ты пил просто водку, как я, то был бы сейчас бодрячком. Вытерев рукавом рубашки испачканный подбородок, Фишер закрыл окно и повалился обратно на сиденье. - Белый русский… Большой Лебовски… - из последних сил промямлил он. На большее его не хватило. - Пить по средам мы не бросим! – довольно хохотнул Жора. Фразу он не закончил, но рифма так и напрашивалась. Фишер возмущенно замычал, понял, что все его возражения прозвучат крайне жалко, и закрыл глаза, а когда открыл их, то обнаружил себя в темном помещении, на чьей-то широкой кровати. Гудела голова, во рту было сухо и нестерпимо хотелось пить. Постепенно глаза привыкли к темноте, и Фишер понял, что очков на нем нет, однако всё же опознал знакомую двустворчатую дверь, за рифлеными стеклами которой горел желтоватый электрический свет. Облегченно вздохнув, Фишер протянул руку туда, где обычно находилась тумбочка, и нащупал свои очки. В пыльном сумраке проступили мазки беленых стен, очертания сломанных часов с ходикам в виде шишек и незашторенное окно, по которому ползли маслянистые потеки лунного света. Кое-как встав с кровати, Фишер машинально разгладил руками брюки с рубашкой, которые наверняка выглядели непрезентабельно, и заметил, что правый рукав кисло пахнет рвотой. Искривившись, Фишер попытался восстановить в памяти события минувшего вечера. Судя по всему, Жора посчитал его совсем уж пьяным, привез к себе домой и уложил в спальне, а сам остался в зале. Но определить, один он там был или с кем-то еще, не представлялось возможным: рифленое стекло дробило обзор на зыбкие штрихи и размытые пятна, за которыми смутно угадывалась искаженная сутуловатая тень. Надеясь не застать Жору в неловком положении, Фишер осторожно вышел в зал и оцепенел. Возле дивана, обычно застеленного серым пледом в шотландскую клетку, мерцала на дощатом полу бутылка "Абсолюта" – совершенно пустая. Вторая бутылка, заполненная на четверть, стояла на подоконнике, около горшка с алоэ. Жора, весь красный от выпитого, сидел на диване, запустив пальцы в короткие, слипшиеся от пота волосы и пристально глядел на тот самый клетчатый плед, который почему-то был свернут в бугрящийся рулон и лежал на пестром ковре. У Фишера подкосились ноги. Очертаниями скатанный плед напоминал человека. Жора медленно повернул голову и встретился с Фишером взглядом. Мутные глаза распахнулись, но тут же сузились в злобном прищуре. Фишер сорвался с места и побежал в коридор. Нужно было как можно скорее покинуть место преступления, а затем уехать – желательно, в Павлозаводск. Ввалившись в тесную прихожую, Фишер кинулся к приоткрытой двери. Гулко завывал ветер, лаял соседский пес, по бетонированному двору прыгали рыжие отсветы фонаря. - Стой, сука! – тягуче взревел Жора. Фишер рухнул на пол, ударился лбом об порог и понял, что его стукнули по затылку. Сверху навалилась тяжелая масса. Вокруг шеи, перекрыв дыхание, обвилась мускулистая рука. Хрипя и дергаясь, как подстреленный олень, Фишер пытался вырваться и беспомощно царапал теплую кожу. Легкие распирало от удушливого жара, на периферии зрения сгущался серый туман. - Я тебе покажу, как к мусорам бегать, я тебе покажу… - шипел Жора ему в ухо, дыша перегаром. – Сейчас до тебя дойдет, ёбаный жиденок… Очнулся Фишер от холода. Воздух, наполненный предчувствием грозы, смешивался с затхлой вонью машинного масла, а где-то далеко сдавленно перешептывались деревья. Ощутив на носу тяжесть очков, Фишер сдержал вздох облегчения и повернул голову. Сверху нависала распахнутая крышка багажника, в ночное небо зубчатой каймой вгрызались раскидистые кроны, а перед левым глазом расплывчато белела паутина трещин. Фишер опасливо выглянул наружу. По опушке, слабо освещенной габаритными огнями, нелепо пятился в темноту сосредоточенный Жора, который волок по траве скатанный плед, почему-то удерживая его одной рукой. Боксерский профиль искажала туповато-мрачная гримаса, напрочь лишенная осознанности. "Лес…" – догадался Фишер и прикусил дрожащую губу. Он прекрасно знал, как много вспыльчивый Жора может выпить и как крепко он при этом стоит на ногах. Нельзя было терять ни минуты. Вывалившись из багажника в неглубокую лужу, Фишер поспешно вскочил и, придерживая одной рукой треснувшие очки, наугад побежал в чащу. Ветви хлестали по лицу, далеко впереди проглядывали за деревьями мутно-белые клочья искусственного света, а позади, отдаваясь тяжелым эхом, раздавался грузный топот. - Куда, бля?! Пизда тебе! Не помня себя от страха, Фишер бежал туда, где явно находились люди. Нарастал механический гул, выбирались из сумерек освещенные участки асфальта. - Я убью тебя, ёбаный жид! – прокатился по зябкому воздуху хриплый рев. Покрытый царапинами и грязью, Фишер выскочил из леса на пыльную обочину, испещренную пучками сорняков и окурками. Высоко в темном небе горели придорожные фонари, по ту сторону трассы виднелись распахнутые ворота промзоны, возле которых неряшливой грудой лежали бетонные цилиндры, а слева приближался невидимый транспорт, чьи фары ослепляюще били по глазам. - Хуй ты от меня убежишь! Не успев понять, что произошло, Фишер вскрикнул, повалился навзничь и лишь затем почувствовал тупую боль в районе желудка. Надрывно взвизгнули шины, Фишер увидел над собой Жору. Тот тяжело дышал, а его красное, мокрое от пота лицо блестело на свету, как кусок сырого мяса. В правой руке Жора сжимал окровавленный кухонный нож. Фишер похолодел. Он перевел взгляд на свой живот, и у него затряслись пальцы. По светлой рубашке, стремительно пропитывая ткань, расползалось клюквенно-алое пятно. Жора довольно хохотнул, набросился на Фишера и принялся бить его кулаками по голове. Очки отлетели в сторону. Ночной пейзаж расплылся, словно детская акварель. Фишеру казалось, что его психика раскололась надвое. Крича то ли от боли, то ли от ужаса, он изо всех сил блокировал удары левой рукой, а другой вслепую шарил по земле, надеясь отыскать хотя бы небольшой камень. - Я убью тебя! Жидяра! Пидарас! – орал во все горло Жора. Наткнувшись пальцами на что-то продолговатое, Фишер даже не успел принять осознанное решение. Он схватил нож и принялся бить наобум. Жора вдруг притих и повалился прямо на Фишера, еще сильнее придавив его к земле. Нож с жалобным звяканьем выпал из ослабшей руки. Кожей ощутив теплоту льющейся крови, Фишер обмяк, и его опустевшие глаза сонно закрылись. Больше ему ничто не угрожало. Пробуждение оказалось отнюдь не кинематографичным. Придя в себя после успешной операции, переливания крови и трех суток, проведенных без сознания, Фишер с трудом догадался, что находится в одиночной палате. За темным окном шел ливень, мертвенно-голубые стены соединялись под неправильными углами, а потолок то приближался, то отдалялся, словно пытаясь расплющить больничную койку в кровоточащий блин. Землистое лицо Фишера было покрыто царапинами, коростой ссадин и фиолетовыми разводами синяков. На животе, под синей больничной пижамой бугрилось наслоение медицинского пластыря. Пить хотелось еще сильнее, чем четвертого июня, однако медсестра принесла всего лишь кубик льда. Неспособный встать с кровати и попить втайне от всех, Фишер чувствовал себя больным ребенком. Хотелось поговорить с Лорой Генриховной, чтобы она объяснила, что происходит. Однако первыми, кого он увидел, стали следователь Мухин и адвокат Литвинов. Мухин, не вовлекаясь в ситуацию эмоционально, обвинил Фишера в убийстве гражданина Горняка, то есть, Жоры, и организации проституции при участии гражданки Шейко, то есть, Элен. Литвинов, подтянутый мужчина лет сорока, одетый в серый костюм и кричаще-красный галстук, представился Виталием Марковичем и сочувственно рассказал, что его наняла Лора Генриховна, которая уже прибыла в Петербург, чтобы как можно скорее добиться встречи с внуком. Фишер вспомнил, что именно предшествовало убийству Жоры, и, не сумев сдержаться, тихо всхлипнул. Оставалось лишь надеяться, что на него не повесят труп, который Жора так стремился спрятать. Однако Виталий Маркович не унывал. Его интересовало, насколько Жора был пьян и видел ли Фишер труп собственными глазами, а когда речь зашла об антисемитских высказываниях, Виталий Маркович и вовсе оживился, плотоядно улыбнувшись самому себе. Окончив допрос, следователь Мухин сухо попрощался и ушел. Виталий Маркович попрощался участливо и пообещал вернуться завтра. Оставшись в одиночестве, Фишер снял очки и слепо уставился перед собой. Картина складывалась неутешительная. Два сутенера, один из которых находился в состоянии опьянения, поехали ночью в лес, чтобы избавиться от трупа, а закончилась эта поездка дракой, ножевым ранением и убийством. Погибшего сутенера, который получил семнадцать ударов ножом, увезли в судебный морг, а выживший утверждал, что в лесу оказался недобровольно. И не было никого, кто мог бы подтвердить его слова. К тому же, не стоило забывать про Элен, которая знала про шалман на Выборгском шоссе, деятельность Романа и причастность к этому Фишера. Соучастие в убийстве, убийство и сутенерский стаж, повинуясь юридической арифметике, складывались в пятнадцать лет тюремного заключения. Фишер спрятал лицо в ладонях и сдавленно зарыдал. На следующий день, как и обещал, пришел Виталий Маркович – со стаканчиком кофе, броским галстуком в ярко-синюю полоску и темными от недосыпа подглазьями. Фишер встретил его натянутой улыбкой, больше похожей на судорогу паники. - Не волнуйтесь, Евгений, - уверенно произнес Виталий Маркович, располагаясь на стуле, - я не терял время зря, и у меня для вас отличные новости. Новости, - результаты первых экспертиз, - и впрямь были отличные. Во-первых, Жора в момент смерти был на грани алкогольного отравления. Во-вторых, семнадцать ударов ножом, которые ему нанес отчаявшийся Фишер, оказались не такими уж и впечатляющими: первые четырнадцать раз нож соскользнул по ребрам, смертельным стал пятнадцатый удар, а последние два всего лишь оцарапали Жоре спину. Соучастие в убийстве и вовсе было под вопросом – из-за отсутствия потерпевшего. - Что-то я не понял. Там что, не было никого? – вскинул брови Фишер. - Предположительно. Труп не обнаружен, да и плед, который вы упоминали, тоже не обнаружен. Никто ведь не искал труп, пока вы о нем не рассказали, - усмехнулся Виталий Маркович. – Знаете, если потерпевший связан с криминалом, то есть шанс, что в полицию он обращаться не будет. - Кого же тогда Жора в лес увозил? - Кого или что? Спрошу еще раз, Евгений. Вы видели труп? Именно труп, а не плед? - Когда я вышел из спальни, Жора сидел на диване и смотрел на кого-то, завернутого в плед… - Плед имел человеческие очертания? Шевелился? Из него торчали руки, ноги? Может быть, волосы? – загадочным тоном допытывался Виталий Маркович. Ошарашенный таким напором, Фишер промямлил: - Ничего такого я не видел. Просто свернутый плед. Бугрился немного, наверное… - Вот видите. Не такое уж у вас и безнадежное дело, - подытожил Виталий Маркович. Допив кофе, он смял стаканчик в кулаке. - Не говоря уж о том, что даже если Горняк и пытался кого-то убить, то явно без вашей помощи. У вас под ногтями обнаружена кровь Горняка, а ваши ботинки остались у него дома. Соучастие так не выглядит. - А что насчет… остального? Горделиво вскинув подбородок, словно в палате сидели любопытствующие слушатели, Виталий Маркович принялся загибать пальцы: - Горняк дважды озвучил, что собирается вас убить – это раз. Вы были без очков, а без них вы ничего не видите, особенно ночью – это два. Также Горняк называл вас, извините за выражение, жидом – это три… - А это-то тут при чем? – рассеянно поинтересовался Фишер. Он впервые заметил на мизинце Виталия Марковича длинный ноготь, который придавал ему сходство с карточным шулером. - При том, что вы защищались от убийцы, который хотел зарезать вас на почве национальной неприязни. И вас эти антисемитские угрозы очень напугали. - Меня, если честно, только Жора напугал, - пробормотал Фишер. - Вы уверены? – вкрадчиво спросил Виталий Маркович. Его взгляд сделался пристальным, как у ястреба. Фишер снял очки и начал тщательно протирать их уголком пододеяльника, хотя в этом совсем не было надобности. Сколько он себя помнил, вопрос национальной принадлежности не беспокоил ни его самого, ни окружающих. Последних волновало лишь эгоистичное поведение Фишера, и эту его черту они всегда выдвигали на передний план. Исключением стал только Жора, который в последнюю ночь своей жизни опустился до национализма. Собравшись с мыслями, Фишер надел очки. - Это правда, - согласился он, - я так и скажу. - Я знал, что вы сообразительный молодой человек, - со смешком произнес Виталий Маркович, - а теперь давайте перейдем к гражданке Шейко. Услышав про Элен, Фишер невольно поежился. К горлу подкатило слабое предчувствие тошноты. - Она признала, что вы были её сутенером, но всячески вас выгораживает. Говорит, что вы никогда её не били и ни к чему не принуждали. И даже доказывает, что это она вас втянула, а не вы её. Фишер боязливо покосился на закрытую дверь палаты. Переведя взгляд на Виталия Марковича, он тихо спросил: - И когда Элен меня втянула? - В конце этого мая. Точнее она не помнит. А до этого она никогда с вами не работала, - так же тихо ответил Виталий Маркович. Фишер с облегчением откинул голову на подушку и улыбнулся – на этот раз искренне. Конечно, дела обстояли скверно, однако понемногу налаживались. Две недели гуманного сутенерства вполне смахивали на ошибку молодости, которую совершил юноша из приличной семьи. Однако ночью Фишер всё равно спал беспокойно, даже во сне размышляя о своем нелегком положении. В круговерти кошмара хрипло хохотала Элен, стягивая с себя застиранный банный халат, а по обочине Токсовского шоссе, давя ботинками грибы, шагал неопознанный труп с черным мешком на голове. Следователь Мухин держал на руках окровавленный манекен, марая синий мундир темно-красными разводами, и равнодушно повторял одну и ту же фразу: "От шести до пятнадцати… От шести до пятнадцати… От шести до пятнадцати…" Проснулся Фишер надломленным и разбитым. То ли заметив его кислую мину, то ли следуя указаниям врача, медсестра вручила ему крышечку от газировки, наполненную водой. Посмаковав эту жалкую порцию, Фишер наконец смочил гортань и сделал шумный глоток. Жажда лишь усилилась, но больше пить не разрешили. Ближе к вечеру, шурша гофрированной юбкой, в палате появилась Лора Генриховна. На её лице читалась слабая тень беспокойства, словно у кого-то из соседей сбило машиной любимого питомца, однако Фишер знал бабушку не первый год и понимал, что по её меркам это была крайняя степень волнения. Держалась Лора Генриховна, как и всегда, холодно, однако Фишера за содеянное не укоряла и расхваливала Виталия Марковича, который "скостил срок не одному упырю". Пообещав немного облегчить отсидку Фишера, если того отправят в Ленинскую область, Лора Генриховна таинственно замолчала. На всякий случай Фишер не стал задавать вопрос, который вертелся у него на языке. "В конце концов, бабушке виднее", - подумал он, унимая щемящую тревогу. Следующую неделю Фишер провел в одиночестве, будто о нем забыли и Лора Генриховна, и Виталий Маркович, и следователь Мухин. Проваливаясь то в тоскливые размышления, то в зыбкую дрему, Фишер беспомощно лежал на больничной койке и пытался не чесать заживающий шов. По утрам медсестра приносила всё ту же крышечку воды. Из открытой форточки доносился отдаленный гул городской суматохи: перестук дождевых капель, гул проезжающих машин и обрывки музыки, подхваченные зябким ветром. За окном существовал мир, который Фишер мог бы не увидеть, умерев от кровопотери, мир, который продолжил бы существовать без него, без ничтожной искры, промелькнувшей в ледяной космической темноте. Смерть казалась настолько вещественной, что иногда у Фишера возникало ощущение, будто он может потрогать её руками. Первая попытка поесть обернулась неудачей – после кисешки куриного бульона Фишера затошнило. Пока его рвало в подставленный медсестрой таз, он мечтал о том, чтобы выздоровление не наступало. Однако через полтора месяца Фишера всё-таки выписали и отправили в следственный изолятор. У него отобрали всё, чем можно было зарезаться или задушиться, после чего побрили налысо и выдали комплект постельного белья. Бритая голова и спортивный костюм придали Фишеру мрачно-уголовный вид, и смягчить это тягостное впечатление не могли даже очки, а на застиранной простыне виднелись серовато-бурые разводы въевшихся пятен, словно её прежний обладатель умер во сне и, скорее всего, добровольно. Камера, в которой Фишеру предстояло провести неопределенный срок, лишила его последних иллюзий. Грязно-желтый свет лампочки, проходя сквозь барханы сигаретного дыма, жирными мазками оседал на болотно-зеленых стенах и охристом кафеле советских времен. Окно, забранное мелкой решеткой, привинченный к полу обеденный стол и четыре металлические шконки занимали большую часть камеры – об уединении не могло быть и речи. С соседями, впрочем, повезло больше. Функцию смотрящего нехотя выполнял тридцатилетний наркоман, который на фоне остальных казался самым инициативным. Четыре студента-закладчика, одинаково подавленные и тощие, проявляли к Фишеру минимальный интерес, отдавая предпочтение сну и своим собственным проблемам. Щуплый узбек, осужденный за кражу ноутбука, держался обособленно, словно надеялся остаться незамеченным до самого суда, а если и заговаривал, то мешал русские слова с тюркскими, и понять его было непросто. Никита, коренастый спортсмен, которого обвиняли в грабеже, сохранял оптимизм и развлекал сокамерников историями из деревенской жизни, однако делал это натужно, и в его вытянутом смуглом лице нередко проглядывала тщательно скрываемая брезгливость. В такие моменты Фишеру невольно вспоминался Гена Блотнер. К Фишеру, единственному в камере убийце, относились своеобразно - не избегали, но из-за лексикона и количества нанесенных ножевых считали интеллигентом с неустойчивой психикой. Переубеждать их Фишер не спешил, подкрепляя свою уверенность спрятанной в рукаве мойкой[56], которую он в один из банных дней ловко вытащил из использованного станка. Орудовать ей Фишер научился быстро: разрезал спички на четыре части, стриг ногти и вскрывал гнойники. К тому же, мойкой можно было вскрыть вены – себе или кому-то другому. При должной сноровке это можно было сделать, имея даже небольшое лезвие. Занятий в камере было немного. Фишер либо спал, либо курил, либо читал книги, которые каждый день приносил работник хозобслуги. Иногда Фишера вызывали на допросы, где следователь Мухин, желая поймать его на лжи, раз за разом спрашивал об одном и том же. Начались следственные действия. Фишер водил сотрудников СК по лесному массиву, бил бутафорским ножом манекен, который изображал Жору, и жалел, что четвертого июня был слишком ошарашен видом собственной крови. Если бы Фишеру выпала возможность прожить ту ночь заново, он бы смаковал каждый удар – даже те, которые оказались неудачными. [56] половина бритвенного лезвия В конце лета напомнило о себе слабое здоровье. Вдыхая спертый воздух и сигаретный дым, Фишер влажно покашливал в платок плевочками бронхитной мокроты и надеялся, что никто из сокамерников не болен туберкулезом. Психика пока держалась, срываясь лишь на красочные сны, полные жестокости и страданий. Истекал кровью Жора, над которым сухо перешептывались заросли кукурузы, остывал за горбатыми гаражами искромсанный труп Никиты, а Фишеру угрожала поварским ножом женщина в мясницком фартуке. Воздух набухал осенней сыростью, деревья желтели и осыпали землю тускнеющей позолотой. Фишер, которого ранее обвиняли в убийстве, медленно превращался в жертву обстоятельств, пусть и не самую благоразумную. Психиатрическая комиссия признала его здоровым и вменяемым. Анализ крови доказал, что Жора четвертого июня вполне мог находиться в состоянии алкогольного галлюциноза. Офтальмологическая экспертиза доказала, что Фишер, будучи ночью без очков, не мог прицельно бить в сердце. А загадочный труп, существование которого становилось всё более эфемерным, так и не объявился. Фишер прочувствовал всем своим существом, что счастье действительно познается в сравнении – теперь максимальный срок его вероятного заключения составлял пять лет, а не пятнадцать. "Если записаться в актив, можно и досрочно выйти. Года через три", - размышлял он. Судя по рассказам сокамерников, которые повиновались сложившейся парадигме и активистов недолюбливали, с лагерной администрацией сотрудничали люди, не отягощенные совестью, и Фишер был уверен, что легко вольется в столь беспринципный коллектив. Однако Никита на подобные компромиссы идти не собирался. Об активистах он отзывался с презрением и постоянно напоминал, что сам таким ни за что не станет. Фишер считал про себя до двадцати, однако перед мысленным взором всё равно вырисовывался задушенный Никита, валяющийся в придорожной канаве. Фишер надеялся, что в один прекрасный день Никита исчезнет из камеры – по какой бы то ни было причине. Однако тот не исчезал. Его дело застопорилось, увязнув в противоречивых показаниях свидетелей. В ноябре, накануне своего дня рождения Фишер осознал, что больше так продолжаться не может. Глядя на длинноносый профиль Никиты, который курил возле зарешеченного окна, Фишер вспомнил, как отец прижимал его ладонь к раскаленной плите, как Гена макал его лицом в грязную лужу – и дважды полоснул себя мойкой по левой руке. План, несмотря на спонтанность, сработал. Никита, даже не подозревавший о своем везении, остался в живых, а Фишера перевели в другую камеру, обитатели которой еще не успели ему надоесть. Однако пробыл он там недолго - после Нового года, который подследственные отметили винегретом, состоялся суд. Фишер к тому моменту выглядел уже прилично: волосы отросли, а черный костюм и белая рубашка, присланные Лорой Генриховной, сделали из него законопослушного члена общества. Пока судья с химзавивкой, похожей на кремовый торт, выслушивала участников процесса, Фишер сидел в стеклянной клетке, сдирал с пальцев заусенцы и смотрел поверх очков в расфокусированный зал. Прокурор выставлял Фишера асоциальным элементом и требовал для него максимального наказания. Мать Жоры, приехавшая на суд из Стерлитамака, громко всхлипывала и утверждала, что её сын в детстве обожал животных, так что ударить ножом человека не мог. Элен, закутанная в мешковатое платье до щиколоток, прокуренным голосом рассказывала о мягком характере Фишера и называла его "милым мальчиком". Лора Генриховна сидела на скамье и подбадривала внука уверенными взглядами. От дачи показаний она отказалась, воспользовавшись правилом о кровном родстве. Виталий Маркович чувствовал себя хозяином положения. Он делал акцент на том, что Фишер был более человечным, чем его типичные коллеги, что в момент нападения он не видел дальше собственного носа, что потерпевший Горняк был пьян, прямым текстом озвучивал свои намерения убить Фишера и оскорблял его по национальному признаку. Фишер до последнего считал эту уловку туфтой, однако тактика Виталия Марковича принесла свои плоды: Фишера приговорили к двум годам лишения свободы за превышение самообороны и двум годам за организацию проституции. Первый срок надлежало провести в исправительной колонии общего режима, второй срок был условным. Приговор доносился до Фишера издалека, будто сквозь толстый слой ваты. Виталий Маркович, сложив руки на груди, торжествующе улыбался и свысока поглядывал на прокурора. Мать Жоры беззвучно плакала, пряча лицо в ладонях и содрогаясь сутуловатым туловищем. Автозак отвез Фишера обратно в следственный изолятор. Через неделю пришел с хорошей новостью Виталий Маркович: со дня на день Фишера должны были этапировать в ИК-2, которая располагалась неподалеку от Павлозаводска – в Красных Шахтах. - Лора Генриховна просила передать, чтобы вы соглашались на должность, которую вам предложат, - назидательно произнес Виталий Маркович, - это отличная возможность отсидеть комфортно. Не упускайте её. - Откуда она знает, что мне что-то предложат? – спросил Фишер, сдерживая зевоту. После суда он только и делал, что спал, а окружающий мир находил рыхлым и не до конца реальным. - Она знакома с начальником оперчасти. Фишер кивнул. И без дополнительных разъяснений было понятно, что познакомилась с ним Лора Генриховна еще в бытность нотариусом, когда загадочный начальник оперчасти наверняка служил в другом месте, но уже был нечист на руку. ИК-2 оказалась красной донельзя. Это подтверждали румяные лица лагерного актива и откормленные, как на убой, сотрудники в сизом камуфляже. Начальник колонии, полковник Ремизов, напротив был худощавым мужчиной за сорок, а рубленая челюсть, нос римских статуй и блекло-голубые глаза придавали ему сходство с эсэсовцем, который по какому-то недоразумению носил форму российского офицера. Как показали дальнейшие события, сравнение оказалось верным. Переодевшись в угольно-черную робу, Фишер окончательно стал представителем спецконтингента. Мешковатый пиджак с излишне длинными рукавами напоминал плохо сшитую куртку и полностью оправдывал свое жаргонное название "лепень". Брюки не по росту засаленными складками ложились на ботинки – тяжелые, сделанные из чего-то вроде кирзы, со скошенными от долгого ношения каблуками. Комковатый ватник и шапка-ушанка довершали образ лагерника, который тосковал по дому, писал письма заочницам и очень жалел свою пожилую мать. Первые две недели Фишер провел в карантине. Приходили сотрудники по воспитательной работе, которые долго и муторно объясняли правила внутреннего распорядка, а когда они уходили, за дело принимался завхоз карантина, который тоже объяснял правила, но уже негласные. Первые противоречили вторым, однако нарушать нельзя было ни те, ни другие. "Кафкианство какое-то", - неприязненно думал Фишер, стараясь не клевать носом. Из карантина его переселили в длинный, как кишка, барак, где располагался отряд №2. Внутреннее убранство было до тошноты безликим: хлипкие тумбочки из ДСП, двухъярусные шконки, застеленные серыми одеялами, и коричневые шторки на окнах. Стены, крашенные зеленой эмалью, и дощатый пол охристого цвета отдавали клопомором. Место отлично подходило для того, чтобы покончить с собой. Локалка[57], обнесенная забором из жести, выглядела немного уютнее – на ней лежал отпечаток индивидуального труда. По обе стороны от барачного крыльца гнездились пустые клумбы из покрышек, а на фанерном щите виднелся патриотически-китчевый рисунок с искривленными пропорциями – опешивший Георгий-Победоносец, который протыкал копьем неопознанную рептилию. Над батальной сценой тянулась трафаретная надпись, придававшая подвигу святого уголовный окрас: "На свободу – с чистой совестью". Фишер это утверждение на свой счет не принимал. Совесть его совсем не мучила. [57] внутренний двор перед бараком Знакомство с начальником оперчасти состоялось в тот же день. Майор Сухарев, дородный мужчина с рыжеватыми бровями и бледным, как тесто, конопатым лицом, занимал отдельный кабинет – казенно-синий, ярко освещенный зимним солнцем и настольной лампой. С портрета, висящего на стене, внимательно глядел в светлое будущее Путин, а возле окна стоял большой аквариум на металлических ножках. Сидя за столом, Сухарев задумчиво постукивал пальцем по стопке личных дел, а Фишер, расположившийся напротив него на деревянном стуле, сохранял вежливое молчание и косился на подсвеченный аквариум. Глодал стекло мясистый сом, в водорослях сновали полосатые, как зебра, скалярии, а крохотные рыбешки, стайкой шныряющие в толще воды, неоново поблескивали боками. - Нравится? – поинтересовался Сухарев, указав подбородком на аквариум. - Нравится, гражданин майор, - поспешно ответил Фишер, - я тоже животных люблю. У меня дома энциклопедия осталась, "Птицы России". - Да, Лора упоминала, что ты любишь наблюдать за птицами. Значит, и с этой должностью справишься. - С какой именно должностью, гражданин майор? - Лора сказала, что у тебя слабые легкие. На промке, как понимаешь, тебе работать не вариант. А вот библиотекарь из тебя получится хороший, - произнес Сухарев. Запустив руку в ящик стола, он положил под свет лампы красную нарукавную повязку. - И что я должен делать? – насторожился Фишер. - Глупые вопросы задаешь, Женя. Выдавать книги, заполнять карточки. Чем еще может заниматься библиотекарь? - Я на всякий случай спросил. Мало ли что… - пробормотал Фишер. Опустив голову, он уперся взглядом в собственные брюки. На правом колене маслянисто поблескивало пятно, которое невозможно было отстирать. - Думаешь в правильном направлении, - покровительственно улыбнулся Сухарев, показав белые зубы. – К тебе будут ходить не только за книгами, но и за общением. Или же просто будут вести при тебе разговоры. Имена родственников, подробности вольной жизни, личные проблемы… Понимаешь, к чему я клоню? - Я должен наблюдать, - с полувопросительной интонацией произнес Фишер. По спине, несмотря на теплый ватник, побежали мурашки. - Молодец, Женя. Наблюдать, слушать и запоминать. - Но это ведь… опасно, гражданин майор. - Обычно мне докладывают обо всем письменно, на официальной основе, - вкрадчиво сказал Сухарев, подавшись вперед, - а ты будешь делать это устно. Тебя даже не будет в моих списках. Как по мне, отличный расклад. У тебя и вид подходящий. Интеллигентный, спокойный. Кто тебя заподозрит? - Гм… - только и выдавил Фишер. Пребывая в карантинном бараке, он догадался, что Лора Генриховна, подняв свои старые знакомства, попросту купила ему должность лагерного библиотекаря, и подводить её, отказываясь от предложения Сухарева, было бы расточительством. "Как мало человеку нужно для счастья", - думал Фишер, расслабленно направляясь через многочисленные КПП к лагерному клубу, пока менее счастливые арестанты, не отмеченные красными повязками, мерзли на плацу, делая зарядку под гимн России. Библиотека располагалась на втором этаже клуба, по соседству с музыкальной комнатой, где хранились гитары, духовые инструменты и отливающие перламутром баяны. Окно в читальном зале было занавешено узорчатым тюлем, и за его белесой паутиной виднелась опрятная церквушка с сизыми луковицами куполов. Лабиринт книгохранилища мог похвастать лишь потрепанными изданиями русской классики, производственными романами о советских рабочих и бульварным чтивом времен перестройки. Фишер выдавал арестантам книги, заполнял аккуратным почерком читательские карточки и держал ухо востро. Посетители действительно любили поговорить – то с Фишером, то друг с другом. Со временем, правда, делать это переставали. Однако прибывал новый этап, еще не осведомленный о дополнительных обязанностях библиотекаря, и Фишер вновь шел в оперчасть, чтобы отчитаться перед майором Сухаревым. Жизнь шла своим чередом, и терзал Фишера лишь хронический бронхит, однако от него спасали лекарства, которые присылала Лора Генриховна. Виделись они только на краткосрочных свиданиях, которые проходили в гулком помещении, разделенном надвое плотной решеткой. Когда Лора Генриховна покидала лагерь, оставались лишь вещественные следы её визита: сигареты в целлофановых пакетах, конфеты "Каракум" без фантиков и прозрачно-желтый мед в пластиковых бутылках. Первый год заключения наложил на Фишера явный отпечаток: потемнели от чифира зубы, налился хрипотцой прокуренный голос, отяжелел немигающий взгляд. Фишер в очередной раз возмужал, однако это было болезненное возмужание, и вместе с ним вернулись в новом обличии навязчивые мысли – то ли мечты, то ли кошмары. Протирая влажной тряпкой читательские столы, Фишер всё чаще уходил в себя. Ему представлялся безлюдный лес, дерзкий побег из лагеря, совершенный глубокой ночью, и волокнистое мясо безымянного сообщника, пожаренное на костре. Детали варьировались, однако суть фантазии оставалась неизменной: побег, лесная темень, людоедство. Этим дневные грезы Фишера не исчерпывались - были и эротические видения. Женщина в мясницком фартуке волокла по темному коридору беспомощного работника банка, который задыхался от рыданий и сучил ногами, колотя по полу каблуками начищенных ботинок. Угрюмая медсестра затыкала ему рот окровавленным полотенцем, превращая крики ужаса в сдавленное мычание. Хладнокровная, как палач, сотрудница полиции душила его собачьим поводком. Все эти картины вызывали у Фишера возбуждение, приправленное страхом. Наступило лето шестнадцатого года. До конца срока оставалось чуть больше шести месяцев. Фишер следил за порядком в библиотеке, ходил с доносами к майору Сухареву и мечтал о кровожадных женщинах, интерес к которым понемногу принимал патологические масштабы. Находясь в лагере физически, Фишер мысленно звал на помощь, ощущая на себе тяжесть чужого тела, плакал от бессилия перед неминуемым удушьем и закатывал стекленеющие глаза. Однако наваждение неизбежно спадало, Фишер вспоминал, где именно он находится, и желание быть задушенным сменялось своей противоположностью – стремлением задушить кого-нибудь другого. Если Фишер был в библиотеке один, то он уходил в книгохранилище и, тихо матерясь сквозь зубы, бил кулаками по стене, пока костяшки не покрывались мелкими царапинами. Боль, пусть даже такая слабая, ненадолго снимала напряжение. В октябре прибыл очередной этап, одним из пассажиров которого оказался Вадим Щукин – политический заключенный, осужденный по экстремистской статье. Майор Сухарев заведомо счел его баламутом и решил нанести удар превентивно, не марая при этом собственных рук. - Ты не молчи, если он вдруг начнет тебе что-то доказывать, - наставлял он Фишера, хлебая чай из граненого стакана. - Поддержи разговор, изобрази заинтересованность. Чем больше этот гусь наговорит, тем лучше. Недолго думая, Фишер согласился. Ничем серьезным ситуация с Щукиным закончиться не могла, да и поручение само по себе было простое – располагать к себе людей, хоть и ненадолго, Фишер умел. Однако когда Щукин впервые показался в дверях библиотеки, Фишер понял, что о некоторых нюансах майор Сухарев умолчал. Вместо ошарашенного студента, который угодил в тюрьму из-за обостренного чувства справедливости, перед библиотекарским столом стоял курносый мужчина с непроницаемым лицом патологоанатома и тяжелыми кулаками. Глубоко посаженные глаза бегали из стороны в сторону, словно выискивая цель, а слова звучали скупо и отрывисто. Осторожность Щукина смахивала на паранойю: с другими арестантами он так и не сошелся, пометок в книгах не делал, а с Фишером и вовсе не разговаривал, лишь кидая на него брезгливые взгляды. Узнав, каким именно экстремистом был Щукин, Фишер пожалел, что вообще ввязался в эту историю – тот был националистом. Когда Фишер поделился с майором Сухаревым своими сомнениями, тот нахмурился и приказал начать разговор самому. "Купила баба порося", - мрачно думал Фишер, покидая оперчасть. Было ясно, как день, что Щукин не станет беседовать по душам с человеком, который обладает еврейской внешностью и, словно подтверждая стереотипы, носит очки. Через несколько дней Щукин вернулся, чтобы сдать "Молодую гвардию". Чуть ли не физически ощущая тяжесть своего положения, Фишер произнес: - Еще "Судьба человека" есть. И Василь Быков. Щукин прищурился и заиграл желваками. Заподозрив неладное, Фишер вместе со стулом подвинулся назад, однако Чуркин проворно перегнулся через стол, свалив на пол ящичек с читательскими билетами, и ухватил Фишера за лацканы куртки. - Э, ты чего? Руки убрал, - глухо сказал Фишер. Щукин грубо его встряхнул: - Я со стукачом говорить не собираюсь. Если еще раз попытаешься что-то у меня выпытать, я тебе ноги переломаю. - Со стукачом? – переспросил Фишер. Он осознал, что дрожит, и стиснул зубы. Грудная клетка наполнилась жаром, закружилась отяжелевшая голова. - Я тебя, жид, насквозь вижу. При оккупации такие, как ты, своих же за поблажки сжигали. Еще хоть раз со мной заговоришь… Фишер понял, что рассказывать о дедушке-полицае уже поздно. Он криво усмехнулся: - Я понял. Больше не буду. Только не бей. Щукин тяжело вздохнул и разжал кулаки. Фишер поправил смятую куртку, осторожно вышел из-за стола и принялся трясущимися пальцами собирать с пола читательские билеты. Краем глаза он видел, как Щукин неспешно направляется к выходу, загребая ладонями сгустившийся воздух. Оглушенный биением собственного сердца, Фишер выпрямился. Мир сузился до бледной полоски кожи между угольно-черным воротником и бритым затылком. Подняв невесомые руки, Фишер подскочил к Щукину со спины и сдавил ему горло локтевым захватом. Щукин захрипел, рефлекторно дернулся вперед и всем весом обмякающего тела потянул Фишера на вымытый, пахнущий хлоркой линолеум. - За языком следи, мудак, - злорадно произнес Фишер и будто со стороны услышал собственный голос – хрипловатый, низкий, нутряной. Щукину повезло. Баянист из музыкальной секции, который проходил в этот момент по коридору, услышал в библиотеке подозрительный шум и заглянул внутрь. Щукин без сознания лежал на полу, а склонившийся над ним Фишер, скаля желтые зубы, душил его голыми руками и бил затылком об пол. Сотрудники привели Щукина в чувство, скрутили ему руки и потащили в штрафной изолятор. Осоловелого Фишера, который еле держался на ногах, конвоировали в оперчасть. Не замечая боли в локтях, Фишер вдыхал прохладный октябрьский воздух, в котором витал аромат жженых листьев, и мечтательно жмурился. То, о чем он мечтал больше года, наконец произошло. - Женя, ты нахера это сделал? – угрожающе поинтересовался майор Сухарев, стукнув кулаком по столу. – Тебя никто не просил его убивать. Или ты забыл? Или ты не подумал? - Я и не собирался убивать, гражданин майор, - с полуулыбкой ответил Фишер, - он меня жидом назвал. Я хотел… припугнуть. - Ничему тебя жизнь не учит, - усмехнулся Сухарев. – Что еще он тебе говорил? - Да ничего особенного. Что такие, как я, во время войны были предателями. Работали на администрацию в концлагерях. - То есть, разжигал межнациональную рознь. Фишер непонимающе округлил глаза. Сухарев вынул из ящика стола чистый лист бумаги и положил его перед Фишером, прижав сверху копеечной ручкой. - Пиши. "Щукин Алексей Михайлович угрожал мне физической расправой и доказывал, что малые народы России не имеют права на существование…" - Прям с подписью?.. – промямлил Фишер. Он вновь задрожал, но на этот раз не от предвкушения драки. - А ты как думал, Женя? – посмотрел на него Сухарев, как на слабоумного. – Пиши давай. И тогда я сделаю вид, что ты не пытался никого убить. Как-никак, январь на носу. Тебе, наверное, домой хочется… Домой хотелось. Написав под диктовку Сухарева частично ложный донос, Фишер вернулся в библиотеку. Читательские билеты до сих пор валялись на полу, как опавшие виноградные листья. Фишер скрылся в книгохранилище, уткнулся лбом в шершавую стену и закрыл глаза. Официальный статус доносчика грозил новыми поручениями и, как обещал Щукин, возвращение которого было неизбежным, сломанными ногами. Однако Щукин не вернулся. Чуть позже, подслушивая чужие разговоры, Фишер выяснил, что его перевели в психиатрическую больницу – за то, что тот, лежа в лазарете, пытался повеситься в туалете на куске проволоки. Под матрасом Щукина обнаружили скомканные письма товарищам по борьбе, написанные в шизофазической манере и без знаков препинания. Узнав об этом, Фишер с облегчением выдохнул. Теперь он мог ни о чем не беспокоиться. В середине января, когда пошли на спад крещенские морозы, Фишер вышел за ворота колонии и увидел перед собой блеклый красношахтинский пейзаж. Пустую трассу окаймляли сугробы, присыпанные угольной пылью, вдалеке поблескивали инеем черные каркасы лесополосы, а крохотная точка солнца выглядывала из-за сизых облаков, словно пораженный катарактой глаз. Мороз мелкими иглами колол щеки и забирался под капюшон пуховика. Подоткнув вязаный шарф, Фишер закурил и побрел туда, где находилась станция. Билеты, как оказалось, подорожали чуть ли не вдвое, а плесневело-зеленые электрички советского образца уступили место новым, еще не успевшим выгореть поездам РЖД, чья серо-красная гамма вызывала у Фишера трупные ассоциации. Коротая дорогу до Павлозаводска, он сидел возле окна, жевал купленные на станции пирожки и разглядывал пассажиров. Женщина в меховой шапке, похожая на учительницу, читала "День опричника". Стайка мальчишек, которые были пострижены, как гитлеровская молодежь тридцатых годов, громко слушала на колонке депрессивный рэп про ледяные гробницы. Девушка с фиолетовым каре терла голой ладонью замерзшее окно и припадала к получившемуся отверстию жирно подведенным глазом. Стучали по рельсам колеса, отбивая монотонный, усыпляющий ритм. Павлозаводск практически не изменился, словно время протекало мимо него. Оказавшись на вокзале, Фишер перешел через трамвайные пути и стал ждать нужный автобус. Когда взгляд женщины, которая сидела на скамейке, превратился из внимательного в опасливый, Фишер поймал себя на том, что расхаживает из стороны в сторону, сложив руки за спиной, и закурил, чтобы чем-то себя занять. Однако сигарету пришлось выбросить – к остановке подъехал оранжевый "пазик". Автобус громко хрустел коробкой передач и ехал по знакомому маршруту. Из кабинки водителя, украшенной вымпелами футбольных команд и малиновой шторкой с бахромой, доносился незатейливый русский шансон. Прислоняясь виском к окну, Фишер видел школьный стадион, на котором чуть не ударил ножом Гену Блотнера, переулок, где разбил затылок об гаражную дверь Сеня Скорлупкин, и далекую кромку лесного массива. Лора Генриховна оказалась дома. Встав на цыпочки, она обняла Фишера и погладила его по голове. Фишер пригнулся, чтобы оказаться одного с ней роста. Седые волосы Лоры Генриховны пахли яичным шампунем и духами "Красная Москва". - Я так понимаю, ты решил сделать мне сюрприз. Однако угощать тебя пока нечем, - деловито сообщила она. - Да ладно, бабуль. Я в поезде пирожков поел, я не голодный, - успокоил её Фишер и полез в карман за сигаретами. - Можешь курить в доме, но только на веранде. - Понял. На веранде, - повторил он. Разговаривать с людьми, не взвешивая мысленно каждое слово, было непривычно. Уперев руки в бока, Лора Генриховна вздохнула: - Ты чем думал, когда решил в криминал ввязаться, Енюша? Ты как теперь по специальности работать будешь? В банк тебя с судимостью не возьмут. Фишер усмехнулся: - В библиотеку возьмут. У меня стаж есть. Лора Генриховна взглянула на него с таким укором, что улыбаться Фишеру сразу перехотелось. Чтобы загладить свой промах, он вызвался сходить в магазин за продуктами. Приспособиться к нормальной жизни оказалось непросто. Поначалу сытная домашняя еда, чистые простыни в горошек и одежда, купленная в торговом центре, казались чем-то временным и неуместным. Общаясь с соседями по линии, Фишер мысленно одергивал себя всякий раз, когда начинал искать в их вопросах подвох, и отвечал развернуто, пытаясь казаться дружелюбным. Выяснилось, что Лора Генриховна сообщила соседям лишь о превышении самообороны, а о сутенерстве благоразумно умолчала. Фишера считали жертвой негуманного правосудия и утешали его фразой "лучше пусть трое судят, чем шестеро несут". Трудоустроиться самостоятельно Фишеру не удалось из-за сомнительного резюме, однако на помощь вновь пришла Лора Генриховна, и уже в марте Фишер работал водителем катафалка в похоронном агентстве "Ленритуал", а чуть позже снял квартиру возле трамвайных путей и мясного рынка. По выходным он помогал Лоре Генриховне – ходил за продуктами, колол дрова и забивал индюков, а в свободное от работы время знакомился в тиндере с женщинами. Все они оказывались недостаточно жестокими, а некоторые и вовсе тактично сбегали после первой же ночи, находя Фишера пугающим, а его фетиши – травмоопасными. Лора Генриховна скончалась в восемнадцатом году. Фишер был подавлен, словно ему против воли выдрали плоскогубцами здоровый зуб. На похоронах он изображал молчаливую скорбь, и его равнодушие сочли признаком мужества. Поминки организовывали подруги Лоры Генриховны, которым Фишер выдал необходимую сумму, сославшись на то, что ему очень тяжело морально. Ему поверили и в очередной раз сообщили, что Лора Генриховна отмучилась. Возражать Фишер не стал. Взяв на работе отпуск, он купил на зоорынке черного котенка и заперся в бабушкином доме, куда снова переехал – на этот раз окончательно. Котенок, названный в честь императора Нерона, неуклюже играл с конфетным фантиком, точил об диван когти и, требовательно попискивая, лез Фишеру на руки, пока тот, укрытый пледом, лежал на диване и смотрел телевизор. Не было больше ситкома про немецких солдат времен Первой Мировой, не было откровенных репортажей о лесбиянках из женской колонии и питерских каннибалах. Кинохроник Анатолия Сливко тоже больше не было. Фишера не покидало ощущение, будто он, уехав в Петербург, на шесть лет закрыл глаза и не заметил свершившихся перемен. В новостях рассказывали о военных действиях на Украине и в Сирии. Лысеющий пропагандист, кокетливо избегая слова "фашизм", утверждал, что Россия идет по третьему пути, который дал миру Бенито Муссолини. Эпатажный актер и бывший священник призывал заживо сжигать гомосексуалистов в печах, а ехидный ведущий, чем-то смахивающий на Геббельса, проникновенно напоминал электорату, что Россия в любой момент может превратить Америку в радиоактивный пепел. "И эти люди утверждают, что я агрессивный!" – возмущенно думал Фишер, переключая каналы. Впервые за несколько лет он искренне порадовался тому, что имеет судимость – сидевших в армию не призывали. Прежним осталось лишь "Поле Чудес". Якубович посмеивался в седые усы, читали стихи нарядные дети, приехавшие на передачу с родителями, а блондинка в коротком зеленом платье дефилировала к стенду и открывала правильные буквы. Не дождавшись конца передачи, Фишер задремал и погрузился в тягостный, сумеречный сон. Умирающая Лора Генриховна просила отвести её к животным, и Фишер, сглатывая соленые слезы, вёл её в сторону птичника, где бродили по изрытому чернозему тучные индюки. Когда воспоминания схлынули, сорокопута в кадре уже не было, а колючая ветка, унизанная крохотными трупиками, даже не покачивалась. Фишер выключил фотоаппарат и надел на объектив крышку. Задерживаться в лесу не было смысла. Возвращаясь домой по узкой тропе, которая пролегала через шелестящий березняк, Фишер заметил на горизонте незнакомца. Темный силуэт шел ему навстречу, задевая макушкой ветви, и совсем скоро превратился в парня лет двадцати. Светлые, как солома, волосы отливали золотистой рыжиной, на мешковатой футболке улыбался череп с костями, а в худой руке покачивался пакет с бутылками. Фишер отошел с тропы и замер в подрагивающей тени березняка, усыпанной проблесками солнечного света. Парень прошел мимо, совсем не обратив на Фишера внимания, а затем и вовсе пропал из виду, скрывшись за пологом листьев. Фишер еще долго стоял на месте и пристально глядел туда, где по инерции колыхались березовые ветви. Угольно-карие глаза поблескивали за стеклами очков, словно капли смолы. Крылья крючковатого носа шевелились, втягивая теплый воздух, пропахший полевым цветением. Фишер с силой прикусил пересохшую губу. Во рту появился железистый привкус. Парень ушел слишком далеко, чтобы его можно было догнать. Убедив себя в этом, Фишер еще раз прикусил губу, слизал кончиком языка выступившую каплю крови и направился домой. Солнце светило ему в спину, а длинная скошенная тень скользила по земле, прячась в густых зарослях травы. *** Продуктовый магазин "Светлана" закрывался на ночь. Кутаясь в грязные лохмотья, бомж с одутловатым лицом и тощей собакой нехотя покинул крыльцо магазина и растворился в темной синеве панельных дворов. Чуть позже, когда окна домов налились желтоватым светом, на крыльце показалась субтильная продавщица, которая забирала домой просроченное молоко, а по выходным ходила на кладбище за конфетами. Молоком она поила дворовых кошек, а конфеты хранила на кухне, чтобы в доме имелись сладости к чаю. Рассеянно улыбнувшись самой себе, продавщица перешла дорогу и скрылась в тенистом парке, за которым начиналась неухоженная часть набережной, поросшая камышом. Пронзительно галдели речные чайки, на Павлозаводск ложилась майская ночь, а цветочный киоск, примыкающий к магазину "Светлана", размеренно моргал паутиной красно-зеленых гирлянд. Неля куталась в старую кофту, сидела в продавленном кресле, которое привезла с дачи хозяйка киоска, и временно подменяла Машу – подругу, которая обычно приглашала её в публичные места, а на прошлой неделе заболела кишечным гриппом. Опадали лепестки увядающих роз, жались друг к другу синюшные от пасхального красителя астры, а из дешевой пластиковой вазы, которая стояла в углу, торчала пышная охапка искусственных гвоздик. Неля согласилась помочь Маше лишь потому, что работала та обычно в ночную смену, с шести вечера до шести утра. Высокой проходимостью точка похвастать не могла, хоть и соседствовала с парком, а по ночам покупателей не было вовсе. Неля, которая два года жила в Петербурге и полтора из них занималась проституцией, не считала это работой. Когда ей было девятнадцать лет, мужчины называли её госпожой Гертрудой, невольно ассоциируя это имя с концлагерями, и щедро платили за демонстрацию превосходства, которая некоторых интересовала даже больше, чем секс. Посещая двухкомнатную квартиру на Социалистической, где тускло мерцали хрустальные люстры и змеились по обоям геральдические лилии, неотличимые друг от друга мужчины подчинялись то проститутке в кружевном белье, то властной медсестре, то надзирательнице в черной форме СС. Все эти мужчины ценили Нелю за жестокость и в полицию, несмотря на полученные шрамы, не обращались. Неля наслаждалась жизнью, тратила деньги на реквизит и нюхала мефедрон, медленно сбрасывая и без того подростковый вес. Всё разладилось в мае четырнадцатого года. Здоровье Нели подкосилось: на коже высыпали красноватые бугорки прыщей, зубы начали крошиться, оставляя в еде хрустящие осколки эмали, а месячные пропали, хотя беременна Неля не была. Вывод она сделала однозначный - с мефедроном нужно было завязывать. Желательно, насухую. Оказавшись подальше от легких денег, знакомых барыг и Петербурга в целом. Жора, - пьющий сутенер, который за определенный процент рекомендовал Нелю пресытившимся мазохистам, - отреагировал на эту новость своеобразно: сначала искренне пожелал успехов, а затем предложил сорвать напоследок солидный куш, поучаствовав в шантаже одного из её клиентов. Этот седеющий мужчина с безвольным подбородком тяготел к нацистской эстетике, представлялся Денисом и вызывал у Нели иррациональное, ничем не объяснимое раздражение, словно был проползшим по хлебу тараканом. - Просто, как три копейки, - объяснял Жора, вальяжно развалившись в кожаном кресле, - этот пидор не захочет, чтобы запись со скрытой камеры попала в интернет, и передаст мне миллион рублей. А я отдам тебе половину. - Откуда такие фантастические суммы? – скептически поинтересовалась Неля. Она сидела в другом кресле, курила тонкую сигарету и стряхивала пепел в медный цветок, который стоял на краю журнального столика. - Поверь мне, он заплатит. Если бы ты знала, где он живет, то не задавала бы такие вопросы. Жора держался уверенно, словно это Неля была у него в гостях, а не наоборот. Несмотря на проблемы с алкоголем и нездоровую тягу к женским культям, он считал себя состоявшимся мужчиной, однако временами явно переоценивал свои возможности. - С чего ты взял, что он тебе заплатит? Может, он вообще в мусарню пойдет. - И что он им скажет? Что его выебала баба в фашистской форме? Неля ткнула окурком в пепельницу, представив на её месте безликий жилистый торс. Как и все сутенеры мужского пола, Жора считал работу своих подопечных плевым делом, а деньги получал, по сути, ни за что. Мысленно порадовавшись, что она не сотрудничает с ним на постоянной основе, Неля щелкнула зажигалкой и вновь закурила. - Как я понял, ты уходишь из профессии, чтобы не торчать, - перешел Жора на доверительный тон. – Если он тебе в отзыве напишет, что ты клиентов шантажируешь, то вернуться обратно будет нелегко. К тому же, я заплачу тебе пятьсот косарей – просто так. - Если бы ты сам с этими психами ебался, то не говорил бы, что это просто. - Я что, пидор, что ли? – нахмурился Жора. – И вообще это к делу не относится. Ты пойми: если он пойдет к ментам, то испортит себе карьеру. Он ведь книжки пишет, для детей. Про дружбу и вечные каникулы. Прикинь? - Очередной забитый гуманитарий, - резюмировала Неля. О культурной профессии Дениса она слышала впервые, потому что книги не читала – особенно детские, отдавая предпочтение старым фильмам ужасов и криминальным передачам. Вспомнив всех отличников, которых она тыкала лицом в половые тряпки, пока училась в школе, Неля представила, как Денис в панике мечется по квартире, возможно, стараясь не вызвать подозрений у жены, и глухо засмеялась. - Если он такой лошара, то можно попробовать, - согласилась она и лукаво посмотрела на Жору из-под челки. - Ты только скажи мне вот что… Зачем тебе деньги понадобились? У тебя дела хорошо идут. Вроде бы. Жора задумался. Медленно выдохнув дым, он поморщился и с неохотой ответил: - Меня недавно чуть не приняли на контрольной закупке. Пришлось влезть в долги. Теперь надо возвращать, а то проценты набегут. Денис ожидания Нели оправдал, отреагировав на форс-мажор неподдельным страхом. Он слал ей умоляющие сообщения, старательно давил на жалость и обещал, что никому о случившемся не расскажет, однако неизбежно сорвался на мат, в котором сквозило отчаяние преступника, загнанного в глухой тупик. Скучающе вздохнув, Неля внесла Дениса в черный список. Удовольствие, как это обычно бывало, продлилось недолго. Теперь оставалось лишь дожидаться третьего июня – дня, когда Жора должен был получить выкуп и отдать Неле причитающуюся долю. Однако Жора, в отличие от Дениса, поступил по-свински. Связаться с ним в назначенный день оказалось невозможно. Унижаться Неля не стала. Четвертого июня она собрала чемоданы, купила билет до Павлозаводска и решила напоследок побывать в Девяткино, где Жора уже третий год снимал частный дом. Одевшись в черную толстовку, свободные джинсы и мягкие кроссовки, Неля налегке вышла из подъезда и спустилась в метро. Вспыльчивый характер, закаленный на песчаных карьерах и заброшенных стройках, взял свое и натолкнул Нелю на единственно верное, как ей тогда казалось, решение. Уже в Девяткино Неля запоздало сообразила, что Жора, дома у которого она в последний раз была несколько месяцев назад, за это время вполне мог обзавестись сторожевой собакой. Однако когда Неля миновала извилистый лабиринт улиц, над которым нависали угловатые крыши и усыпанное звездами небо, стало ясно, что собаки у Жоры нет. Пока Неля забиралась на фонарный столб, чтобы перепрыгнуть оттуда на металлический забор, покрытый коричневой краской и разводами ржавчины, полумрак во дворе Жоры молчал. Ухватившись за край забора, Неля неуклюже через него перевалилась и мешком упала в заросли сорняков. Висящий около крыльца фонарь отбрасывал на бетон двора грязно-желтый круг. В прохладном воздухе тяжело перекатывался ветер. Перед темным окном спальни, мешая заглянуть внутрь, покачивал душистыми кистями сиреневый куст. Неля встала, отряхнулась и пощупала карман толстовки - зажигалка для газовой плиты была на месте. Прищурившись, Неля подошла к крыльцу, которое намеревалась поджечь, чтобы Жора испугался или, что устроило бы её гораздо больше, угорел в дыму пожара. Дом молчал. Из-за приоткрытой входной двери, обитой дерматином, вырывалась тонкая струна света, которая скошенной линией перечеркивала рассохшиеся ступени и таяла в густой тени. Неля медленно поднялась на крыльцо и, стараясь не скрипеть петлями, заглянула в прихожую, где едва могли уместиться два человека. За тесным коробом прихожей начинался сумрачный коридор. На полу лежала вылинявшая ковровая дорожка, из дверного проема, ведущего в зал, лился свет зажженной люстры, а конец коридора терялся в черноте, где мертвенно поблескивал кухонный кафель. Сердце Нели забилось, как пойманный в клетку воробей. Неслышно ступая по ковровой дорожке, она приблизилась к свету и осмотрелась. В зале воняло перегаром и дымом выкуренных сигарет. Двустворчатая дверь с рифленым стеклом, за которой скрывалась темная спальня, была закрыта. На крашеном подоконнике, возле горшка с алоэ стояла наполовину полная бутылка водки. Вторая бутылка, уже пустая, валялась около дивана, а на диване, укрывшись серым пледом в шотландскую клетку, спал Жора – взлохмаченный, неопрятный, раскинувший крепкие руки. Из спортивных штанов торчали ноги в грязных носках, а на мясистом лице, как гниющее дупло, чернел приоткрытый рот. Неля маслянисто сверкнула глазами. Крадясь по ковру, чтобы подошвы кроссовок не постукивали об дощатый пол, она стала подбираться к подоконнику. Водки, которая оставалась в бутылке, должно было хватить, чтобы облить угол пледа, которым укрылся Жора, и затем его поджечь. Проходя мимо дивана, Неля запоздало услышала, как у неё под ногой скрипнула доска. Жора разлепил сонные глаза и схватил Нелю за запястье – скорее машинально, чем осознанно. - Это ты, - утвердительно произнес он. Его взгляд был мутноватым, как подернутая ряской лужа. - Нет, блядь, уголовный розыск! – прошипела Неля сквозь зубы и дернула рукой. - Отпусти меня уже! Сам дверь не запер, а теперь на меня кидается. Если бы вошел кто-то другой… - Что ты тут делаешь? Это он тебя подослал? - Ты совсем больной? – содрогнулась Неля от накатившей ярости. - Никто меня не подсылал, я сама пришла! Где деньги, Лебовски? Где, блядь, моя половина?! - Лебовски? – мрачно переспросил Жора и уставился перед собой. – Лебовски… У Нели возникло недоброе предчувствие. Что-то было не так. Жора вел себя слишком странно – даже по меркам пьяных. Она вновь попыталась вырваться, однако Жора еще крепче стиснул её запястье. Посмотрев Неле в глаза, он глухо произнес: - Так я и думал. Это он тебя подговорил. - Кто? – опасливо выдавила Неля. Желудок потяжелел, налившись предчувствием тошноты. - Тот жидок, который меня ментам сдал! – брызнул слюной Жора. Всё произошло слишком быстро. Упав спиной на ковер, Неля вскрикнула от боли и почувствовала, как сомкнулись вокруг горла душащие пальцы. Придавленная массой живого туловища, Неля дергалась, скребла ногтями по Жориным рукам и хватала ртом воздух, как брошенная в ведро рыба, однако силы были неравны - отощавшая женщина не могла противостоять мускулистому мужчине. За темной головой Жоры расцвел гнойно-желтый ореол люстры, и Неля провалилась в удушливый мрак, пахнущий пылью и сигаретным дымом. Лишь через несколько минут она неповоротливо сообразила, что этот мрак окутывает её со всех сторон, будто ватный кокон. Пол покачивался и глухо рокотал. "Багажник…" – безучастно подумала Неля. Она осторожно пошевелила руками, кокон послушно сдвинулся, и Неля уткнулась носом в прокуренную ткань – тот самый плед, который должен был загореться над спящим Жорой. Машина закачалась, словно подхваченная волнами лодка. Неля принялась выпутываться из пледа, однако лишь ударилась правым локтем об крышку багажника, а левым уткнулась в нечто объемное, напоминающее на ощупь мешок с сырыми тряпками. Качка прекратилась, и мотор умолк. Хлопнула дверца машины, послышались шуршащие шаги. Неля приняла прежнее положение, закрыла глаза и прикусила губу, чтобы случайно не закричать. Она дышала как можно тише, она не могла допустить, чтобы Жора осознал свою ошибку и задушил её окончательно. Крышка багажника со скрипом приподнялась, и Неля, подхваченная мощными руками, рухнула на мягкую поверхность. Ничего не говоря, Жора ухватил её за ногу и куда-то поволок. Неля не шевелилась, сохраняя безвольную пластику свежего трупа. В ночной тишине раздался торопливый шорох, шумно затрещали ветви. Жора отпустил Нелю. Стиснув зубы, она позволила своей ноге упасть под болезненным углом. - Куда, бля?! Пизда тебе! – яростно выкрикнул Жора. Его голос, теряющийся в грузном топоте, куда-то удалялся, оставляя после себя лишь утробное эхо. Неля сжалась, как пружина. Задергав конечностями, она выскочила из пледа и увидела вокруг себя поляну, окутанную зеленоватой тьмой. К звездному небу тянулись черные силуэты деревьев, тлели во мраке габаритные огни автомобиля с распахнутым зевом багажника. Звуки погони затихали, медленно растворяясь в угрюмой чаще. - Я убью тебя!.. – еле слышно прокричал Жора и что-то добавил, но этих слов было уже не разобрать. Вскочив на ноги, Неля закуталась в плед, чтобы не выдать себя светлым пятном волос, и побежала в противоположную сторону. Не замечая ветвей, которые били её по лицу, она лавировала между деревьев, с размаху падала на холодную землю, усыпанную сухими сучьями, и вновь поднималась. В ушах гудел кровоток, пронзительно свистел ветер, кричали встревоженные птицы. Остановилась Неля лишь на обочине безлюдной дороги. Серебрился под лунным свечением асфальт, перекатисто шелестела листва. Поблизости не было никого – в том числе и Жоры. Сипло дыша, Неля привалилась к искривленной осине. Гудящие ноги подкашивались, в шее разбухшим комом пульсировала боль, а под изорванными джинсами кровоточило содранное колено. Глядя в пустоту, Неля улыбнулась и издала нервный смешок, но услышала лишь хрип, напоминающий лай старой собаки. В город Неля вернулась на попутке и с удивлением обнаружила, что во время бегства сделала большой крюк – водитель высадил её в Кудрово. Вызвав такси, Неля наконец оказалась дома. Из зеркала на неё уставилось чужое лицо: застывшее в тупом изумлении, неуловимо изменившееся, бледное, как творог. Под глазами залегли синюшные круги, кожа вспухла свежими царапинами, а шею размытым кольцом обхватывали бледно-лиловые кровоподтеки – следы неудавшегося удушения. Переодевшись, Неля замазала царапины тональным кремом, повязала на шею шелковый платок и уехала на вокзал. Петербургский период её жизни закончился, как растаявший поутру горячечный кошмар. За те несколько дней, что поезд добирался до Павлозаводска, Неля многое успела обдумать. Стало ясно, что Жора, который все-таки допился до белой горячки, принял её обморок за наступившую смерть, после чего решил избавиться от трупа, попросив о помощи кого-то еще. Виновны были оба. Преступление Жоры заключалось в том, что он не выполнил свою часть договора и попытался от Нели избавиться – пусть даже в нетрезвом состоянии. Преступление неизвестного сообщника тоже было непростительным: он помогал Жоре вывозить труп из города, хоть и сдал назад, когда машина доехала до лесного массива. Нелю снедало желание отыскать и Жору, и его сообщника, чтобы отомстить им, подобно главной героине фильма "Я плюю на ваши могилы", однако сделать это было проблематично, практически невозможно. Оставалось лишь жить в родном городе, постепенно отвыкать от мефедрона и вести рутинное существование, не омраченное уголовщиной. Неля везде умела находить плюсы – даже в таких потрясениях. Заново познакомившись с семьей, Неля осела в Павлозаводске, устроилась работать на мясной рынок и со временем переосмыслила произошедшее. Конечно, загадочный сообщник был перед ней виноват, однако искупил свою вину тем, что перетянул внимание Жоры на себя. В какой-то степени он даже спас Нелю, хотя наверняка им двигал страх за собственную жизнь. Сменив гнев на милость, Неля передумала ему мстить. Подобный человек был достоин лишь брезгливой жалости. Когда на цветочный киоск навалилась полуночная тишина, разрываемая лишь криками чаек, Неля откинулась в кресле и уснула. Голубоватый свет телевизора падал на беленые стены зала, каскады пушистых гирлянд и высокую елку, украшенную зеркальными шарами – бутылочно-зелеными, бирюзово-синими, медово-желтыми... В новогоднем мюзикле, размахивая искусственным подсолнухом, пела Верка Сердючка. За окнами потрескивали бенгальские огни, на кухне тягуче смеялись люди, а в темном проеме спальни стояла молодая комсомолка. Из-под красной косынки выбивались черные кудри, длинный нос напоминал птичий клюв, а за стеклышками пенсне горели желтым бездонные глаза. Неля узнала бабушку Дору, которая родилась в конце девятнадцатого века, в сороковых пропала без вести на оккупированных территориях и уж точно не могла пребывать в ранних нулевых. От неё пахло землей, чердачной пылью и сухими травами. Бабушка повернула голову, и Неля осознала, что та смотрит прямо на неё. Растянув губы в плотоядной улыбке, бабушка протянула Неле новогоднюю маску лисицы – бугристый слепок из папье-маше, покрытый наслоениями рыжей гуаши. На кухне раздался хрустальный звон. Смеющиеся гости чокались бокалами и готовились перейти в следующий год. Неля с сожалением вернулась к реальности. За паутиной мигающих гирлянд наливался бледной синевой воздух раннего утра, а по закрытому окошку киоска настойчиво стучала костяшками темноволосая женщина лет сорока. Неуклюже выбравшись из кресла, Неля открыла окошко. - Вы почему на работе спите? – с мрачным видом осведомилась женщина. - Задремала, - соврала Неля, любезно улыбнувшись. Женщина лишь поморщилась. В ней было что-то от возрастных доминатрикс, знакомых Неле по Петербургу: то ли стереотипное каре до плеч, то ли багровые от помады губы, то ли черное платье с кружевным воротником, на котором поблескивала мелкими изумрудами брошь в виде мухи. - Шесть пластмассовых гвоздик, - холодно распорядилась женщина, - заверните в прозрачную пленку и обвяжите черной лентой. Мне нужно на кладбище. "Куда же еще", - подумала Неля. Вытащив из вазы гвоздики, она аккуратно их упаковала. Женщина расплатилась, с опаской взяла букет, словно боялась его уронить, и, цокая каблуками, удалилась к обочине, где был припаркован лаково-черный автомобиль, похожий на "жигули". Сев за руль, женщина тронулась с места и поехала в сторону набережной. Проводив взглядом странный автомобиль, Неля зевнула в ладонь и выключила гирлянды. В Павлозаводске начинался очередной дремотный день, заполненный тополиным пухом, ароматами уличных клумб и предвкушением долгих летних каникул.