Поля и луга

Слэш
Завершён
R
Поля и луга
автор
Описание
Первая мировая война, Франция, 1914 год. Эрвин – солдат Британских экспедиционных сил, Леви – мальчишка из прифронтовой деревни.
Примечания
В этой истории имя Леви́ читается с французским ударением на последнем слоге. Я сознательно не добавляю метки-спойлеры в шапки работ. Если вы все же хотите проспойлерить себе концовку, то загляните в отзывы к последней главе. Спасибо всем, кто с помощью ПБ помог мне привести текст в надлежащий вид, особенно Fenix Freeze, которая высмотрела все-все запятые, нужные и ненужные. <3 Перевод на англ. на ao3: https://archiveofourown.org/works/45159256
Содержание Вперед

IX

январь–февраль 1915

Поездка в Париж была его большой глупостью. Сомнений у него по данному поводу не имелось, но отчего-то Леви поначалу страшно боялся себе в этом признаться. Равно как и в том, что по большому счёту он мог никуда и не ехать. Тревога, дрянь, вскинула его на задние лапы как четвероногое животное и погнала в шею. Заставила его понадеяться, будто не всё так окончательно, а вдруг ещё посыплется, развалится и повернётся вспять. В поезде Леви сидел сам. Опрятный, смирный и очень довольный, что документов с него не спросили, он умостился у окна и выудил из кармана открытку. Её утром лишь принесли под дверь — красивую, в рождественских узорах и с глянцевой глазурью — только чутка помяли. Леви облизал палец и постарался расправить загнутый уголок. С ним каждый раз что-то делалось, стоило ему получить письмо или вот такую карточку. Он был и рад, и смущён тем, как скоро огорчался. Эрвин помимо бодрых приветов и пожеланий удачи ничего не писал, и, как всегда, пытался выпросить побольше всяких новостей. У Леви где-то проскользнула мысль, что открытка-то могла быть и последняя: поздравления в ней были совсем обычные. Он запросто мог прочитать её Изабель, ничего не привирая, а ведь та всегда была рада послушать, как у него из слогов получались слова, и неважно, что постыдно медленно. Правда, девчушки рядом не было. Сегодня она ехала в другом вагоне, в том, что подороже и поближе к локомотиву. Сидела на скамье, придерживая на коленях саквояж с чужими отпаренными рубашками, и о чём-то ласково болтала со своим милым другом. Леви ещё в конце осени увидел сестру под руку с одним из пациентов. Не подглядывал, а так, да и они ведь не прятались — каждое утро после её смены наматывали круги по больничному скверу как цирковые лошади на манеже. Глаза у незнакомца были перемотаны и без конца сочились. Изабель сопровождала его и всё что-то приговаривала, а он отважно шёл на её голос, поблёскивая галунами, переступал через лужи и знал, когда ждать ступеньку. То ли передразнивая, то ли искренне желая ей приглянуться, офицер не безобразничал. Всё равно развлекаться с сестричками пациентам возбранялось, а Изабель он оскорбить никак не хотел. Спустя месяц прогулок, вместо свидания или первого поцелуя, этот бедолага взял и предложил ей уехать с ним в Париж. Не побоялся же, а ведь в душе не ведал, какими глазами она на него смотрит. Наглость своего заявления тут же поспешил оправдать тем, что соображения у него на этот счёт были исключительно деловые: теперь его непростое положение требовало каждодневной помощи и ухода. — Компрессы, повязки. Сами знаете, работа эта довольно щепетильная, а характер у меня преужасный. Только к вам я привык, — заявил он, а потом, растерявшись, добавил, что помимо оплаты готов был предоставить Изабель личную комнату. — Не говорите глупости! Вам зрячий кто-то нужен, а я даже читать толком не умею, — прозвучало с её стороны насмешливо. — Только этикетки лекарств наизусть запомнила. — Это поправимо, — отозвался он. — Если не придётся моё предложение по душе, всегда сможете вернуться. Силком держать вас никто не будет. И всё же в пути мне было бы не так одиноко, если бы рядом был славный друг вроде вас. Мой брат — очень занятой человек, я вам говорил. Не хотелось бы обременять его семью, а один я теперь ни на что не гожусь. Изабель, сама доброта́ и ни капли здравого смысла, оторопела и вдруг передумала ему отказывать. Леви узнал об этой затее не сразу. Сестрица долго увиливала и боялась, что тот возьмётся скандалить, а он после пары вопросов на раз-два согласился её отпустить. Только условие выставил, что поедет за ней вдогонку, как если бы Изабель уже порешила бросить его одного. Повздорить напоследок ему совсем не хотелось, а вот свалиться и больше не вставать — вполне. Он посмотрел на неё и вдруг подумал, будто сестра сделалась на него ужасно похожа, а потом и вовсе показалась ему многим взрослее себя самого. Брови хмурил, но радовался, а загадывая наперёд, поспел и позавидовать. Всё-таки Изабель подвернулся шанс переждать войну там, где посытнее и потише, да ещё под присмотром. Полный комплект. После этого Леви ещё не раз думал, что если он сейчас подскочит, сорвётся с места, сделает что-нибудь этакое, то эту всю историю можно будет завернуть как чудовищное недопонимание или вообще забыть, но оттого у него только мысли в голове гнулись мостиком. Предложить Изабель взамен ему было совершенно нечего, а отговаривать её — бесполезно и подло. Оставалось только ждать, когда же само время его догонит. Человека, которому он вверил сестру так скоро и беспечно, юноша собрался рассмотреть только перед отправкой. На вид ему было от силы лет тридцать. Среднего роста, худощавый, с неуклюжими пальцами. Чёрные усы синей тенью стекали на щёки и подбородок. Волосы носил коротко, а всё равно они завивались. Его мучил кашель, и он обзавёлся странной привычкой давиться воздухом, будто пил его из чашки. — Тома Перран, — представился офицер, кивая немного в сторону. При знакомстве с Леви он имел неосторожность вообразить, что жмёт руку человеку армейскому, как он сам, и поспешил с комплиментами: — Рука у вас лёгкая. Должно быть, стреляете метко. — О нет, всё мимо. Офицер так выгнул обгоревшие брови, что и понять нельзя было разочарован он или удивлён, однако, узнав о равнодушии юноши к делам военным, слов своих обратно брать не стал. В общем, был сама любезность и спокойствие, каких везде полно́, да вот заранее их никак не распознаешь. Только вблизи можно было унюхать какую-нибудь порядочность и разузнать, что человеком он был одиноким — ни жены, ни детей. В городе его ждала одна персидская кошка. Как если бы им, как и прежде, приходилось полагаться только на самих себя, в Париже Леви в первый же день договорился о комнате на двоих в Бийанкуре с понедельной оплатой. Может, поспешил, да и не понимал он ещё, как круто всё переменилось. Изабель не стала ему ничего говорить, но скоро перестала заигрывать с ним в прежние порядки, едва ли возвращалась в этот скворечник и чаще ночевала в городе. Оно и понятно, квартира у офицера была приличная и находилась в доме с консьержем. Юноша знал, что это так только казалось, однако чужой она становилась потихоньку — старательно зачёсанные волосы, слишком кроткая улыбка и уклончивые жесты. Разговоры с ней и вовсе складывались из крошечных недомолвок. Раньше она зелёная ходила от запаха хлорного раствора и ран, а здесь к ней мало-помалу вернулось некое очарование. Похорошела, одним словом, и в том было его горе и радость. Леви наведывался к сестре нечасто. Визиты приносили ей больше хлопот, чем утешения, да и со старухой-кошкой у него не заладилось. Однажды он натворил беды: пока курил, спугнул её с подоконника. Старуха спрыгнула, тварь, и пополам, что с третьего этажа, прямиком в мягкий сугроб. На пару с Изабель они её искали по дворам до самой ночи, с ног сбились, а кошка, оказалось, свернулась в клубок под лестницей у крыльца. Тома только потом рассказал им, что нервировать двуногих этой скотине нравилось, ведь её не ругали ни разу и угощали щедрой порцией рыбных консервов. Кошка еще сбегала не раз, но после каждого переполоха Изабель с Леви садились играть в карты до глубокой ночи, пока пропажа лежала у них в ногах и урчала как чайник. Девчушка ему улыбалась и, казалось, почти не сердилась. Ей тогда всякие вопросы можно было задавать и обо всем, а она раз-раз — и проговаривалась, даже иногда могла Леви нажаловаться. По ее рассказам Тома тяжко уживался сам с собой. В темноте, с кашлем, походами в лечебницу и тем, что его, под стать Изабель, вновь учили читать по буквам. За день он не успевал устать как положено, а потом шастал по ночам и шуршал как летучая мышь, хоть шваброй с потолка снимай. Запирался в кабинете, перебирал шахматные фигуры на ощупь и расставлял на игральном столе по самодельным насечкам. Вскоре дошло до того, что он исцарапал все шкафы, столы и полки, только чтобы потом проверять на месте ли его дражайшие пожитки. Слух его обострился, и он сам не знал, радоваться или плакать. Звуки то вызывали в нём интерес ужасной силы, то заползали под череп и не давали никакой жизни. Офицеру казалось, что даже с укрытым ухом он слышит, как на первом этаже консьерж хрустит сухарями с чаем. Однако как знатно бы он не изводил Изабель этими своими чудачествами, жилось ей с ним вполне неплохо. Во всяком случае, сбежать она не порывалась. С Леви офицер был вынужден мириться, хоть и нельзя было сказать, что именно его он с какой-то стати невзлюбил. Ввиду своего положения он всяких незнакомцев не терпел, даже побаивался. Сам юноша в гостях старался помалкивать, да и Тома поначалу им пренебрегал, а потом удумал, что единоверный способ выкурить Леви из квартиры, — это просить сыграть с ним в шахматы при каждой возможности. Знал ведь, зараза, что тот в них совершенно ничего не смыслил. — Играя в шахматы, хочешь не хочешь, а вспоминаешь о войне, — признался как-то офицер. — Порой даже кажется, что её тебе не хватает. — Не слышал ни от кого подобного. — А у вас есть армейские друзья? — Были. — И что же с ними сталось? — Точно как вы вернулись домой. Это всё походило на какой-то карикатурный спектакль. Офицер знал это дело прекрасно, да и к тому же приловчился запоминать фигуры на слух; разносил Леви в пух и прах, радовался, как ребёнок, а, случалось, проиграет, то даже не дулся. На самом деле по такому поводу Тома юноше и не верил сразу: он приглашал Изабель перепроверить доску под предлогом просьбы сходить в булочную или принести чаю. Стоило Изабель вернуться со свежей выпечкой, Тома усаживал их попробовать настоящих парижских круассанов, рулетов с шоколадом или булок с изюмом. Плохо он знал, что они от роду столько масла не ели, сколько там заворачивали в одну только слойку. — Ну как, вкусно же? В ответ ему слышалось только мычание набитых ртов, которое, тем не менее, его вполне удовлетворяло. — Кто-то считает нас, французов, страшными фантазёрами, как будто бы мы безосновательно возомнили себя лучше других. На вопрос с какой стати тогда они просиживают штаны в Париже, а не где-нибудь ещё, клеветники все разом замолкают. А всё потому, что здесь вкусно и хорошо. Потому что нет ничего лучше нации фантазёров! Они выдумали лучший город на свете. — И худшую страну! — отозвался с ехидством Леви. Он на той неделе заголодал и не признавался, а теперь ему вся еда тырсой застревала в горле. — Вздор! Жизнь готовы за неё отдать. — А кто у пешек будет допытываться? Готовы, не готовы. — Должны быть! За всё, что дорого. За страну, за родной город — их люди ведь определяют, так что, пожалуй, за них в первую очередь. Леви услышал, как голос офицера сошёл на нет. Не вызвало его заявление должного отклика, и он скуксился, а погодя вдруг спросил: — Но не соврёте ведь, если скажете, что сам такой же француз-фантазёр? — Моя мать с Эльзаса, поэтому француз нынче из меня сомнительный. — Ах! Видел я, что боши там творят. Беснуются. Не к еде будет сказано, но теперь только это перед глазами и мелькает. Как назло, и не отвлечься никак. — Тома помельтешил пальцами у лица и едва ли прищурился. — Они грабят, а потом обмывают зверства пивом как победу; обзывают тарт фламбе фламкушем и в шею гонят детей в кальвинистские школы. — Не могу сказать, что меня это хоть сколько бы-то заботило. Офицер вздохнул. — Я всё никак не пойму, предатель вы или просто эгоист? — Мне просто кажется, что и без меня в армии отчаянных хватает. — Всё-таки эгоист. Леви не знал, оправдываться ему или обозлиться, а ведь оскорблённым он себя не чувствовал. Только плечами пожал, как если бы собеседник мог его видеть. — Война никем не побрезгует, — пробормотал Тома напоследок. — Она совершенно безнравственная, поэтому Франции нужно как можно скорее с ней покончить. С тех пор Леви въелась мысль в голову, что офицер может раз — и вытащить повестку с вызовом из-за пояса. Он, казалось, был из тех энтузиастов, что ко сну идут в мундире, а по ночам встают отлить и то во имя отечества. Юноша, дабы не испытывать его гостеприимства, более себя за язык тянуть не позволял, ни гугу; нигде не светился никакой регистрацией и так и не обзавёлся документами. Без них ему приходилось несладко, а всё равно спокойнее. Жил он тихо в маленькой комнатушке в Бийанкуре, больше похожей на шкаф. Форточки не имелось, штукатурка облезла, дуло отовсюду, вроде как стен и не было. Копеечного жалования рассыльного только на нее и хватало, к тому же это Леви ещё изловчился — по адресам поспевал на своих двоих, а те гроши, что на проезд не потратил, клал в карман. Он их даже не считал, не привык. Жизнь и без них как-то происходила сама по себе, держалась на пакостях, как на честном слове. Пока у всех дела шли на лад, юноша старался выглядеть живо, но как-то всё напрасно. Наблюдать его было некогда и некому, потому он только несуразно трепыхался. Силы его покидали и на их место пришли всякие слабости. Кто же виноват, что у Изабель без него так ловко всё получилось? Кто же знал, что, стоит ему подговорить солдата вернуться домой, тот возьмёт и уедет? И ведь хорошо, что для этих двоих всё обернулось наилучшим образом. Это сам Леви от чего-то растерялся теперь и не мог прощупать почву под ногами. Она слюняво раскисла и затягивала его. Отвлекаться от всяких мыслей получалось постольку-поскольку. С посылками из ювелирной лавки Леви справлялся быстро, а после маялся как придётся; мог наклянчить ужин в таверне, за начищенный казан и вымытую пару дюжин тарелок, а мог в тир заглянуть, так, пострелять и выпить пива. Жаль, его наскоро прикрыли. Мишени растащили на лом, а хозяина загребли на фронт. Имущество, которое представляло для военного дела хоть какую-то пользу, изъяли именем республики. Примерно тогда же хозяин-ювелир, скотина, взъелся на Леви, недосчитавшись в своём хламовнике пары серёг. А ведь проболтался юноше как-то, пропустив лишнюю рюмку, что никчёмность его больно походила на преданность. Низкий, бесцветный и неудачливый — от такого, как Леви, он никак не ждал подлости, а тут что-то вера в превосходство изъяна над достоинством подвела его или же, может, он протрезвел, но увесисто разорался и полез на Леви с кулаками. Юноша поначалу испугался, даже думал сознаться, что и впрямь на прошлой неделе свистнул в мастерской латунное колечко, а никак не серьги, но вовремя прикусил себе язык. Пока ювелир его выпроваживал и обзывался, Леви, уклоняясь от размашистой лапы, то там, то тут успел наскрести в карманы всякой всячины, драгоценной и не очень. Набив их по самые края, он молча ступил за порог, от всей души сплюнул этому старому идиоту на ручку двери. Ему оттого менее обидно стало, поди даже радостно. Если дела и впрямь пойдут скверно, то теперь хотя бы по-честному, не просто так, а потому, что он напакостил и здорово провинился. Всё б ничего, только радовался он недолго. Подпортить жизнь какому-нибудь мелочному и трепливому мерзавцу в городе оказалось делом нервным. Глазастые улицы здесь были и переулки. В газетах Леви ничего о своей выходке не вы́читал, такое случалось сплошь и рядом, но сам какое-то время едва ли высовывал нос из комнатушки и вздрагивал при каждом шорохе. Ванны не принимал, не стирал белья, даже ни с кем не разговаривал, что у него лицо потускнело от молчания, и ждал, как бы к нему не наведались бравые молодчики в фуражках. Ближе к весне отчего-то февраль, обычно туманный, порадовал горожан ярким солнцем. Весь Париж вывернуло наизнанку: люди посыпались на улицы, и Леви ловко к ним примкнул. Не усидел дома, опротивело. Поначалу намеревался идти пешком всю дорогу, ведь давно он не дышал вот так, не прогуливался, однако, завидев жандармов, Леви скоро прыгнул в трамвай. — Так быстрее, — пробормотал он себе под нос, посудив, что от свежего воздуха у него всё равно рано или поздно разболелась бы голова с непривычки. В пригороде, где он жил, улицы были узкие. Невысокие дома давно покосились и сходились над дорогой полукругом. От неба оставалась тонкая тесёмочка, и та без цвета. Травы там тоже почти не осталось, даже под снегом. Беспризорные дети всю её вытоптали, бегая по колено в грязи за сдутым мячом. В самом же Париже всё было вычурно, этажи, колонны, балконы и ковка. Даже парки имелись. Красота, совершенно Леви непонятная, в обрамлении шума и грязи, люди, которые брались ненавидеть всё живое, помешай их прогулкам и долгим обедам. Глазам его, совсем не городским, недоставало времени свыкнуться, сколько бы он ни ротозейничал. Несмотря на солнце, воздух был ледяной. Кожу щипало. Леви подошёл к офицерскому дому, который куском сливочного торта врезался в бульвар Монпарнас. Стеклянный навес над крыльцом искрился, весь в инее и узорах. Юноша смотрел на него, пока свет не забелил глаза. «Изабель уже точно не спит», подумал он. Ему бы открыли, да и, в конце концов, они ведь с ней не ссорились, а всё равно ему было стыдно. Пока отсиживался, прятался, казалось, сошёл с ума и решительно никому не открывал комнаты, даже сестре, хоть она и приходила под дверь. Теперь он стоял у неё под окнами, борясь с желанием развернуться и уйти, когда консьерж нехотя высунул свой нос в щёлку приоткрытой двери. Этому престарелому чудаку приспичило смывать намёрзший лёд со ступеней кипятком, только чтобы те в момент наново брались тонкой коркой; ради этого он несколько раз в день с героическим слабоумием выходил на мороз. — Помнится мне, вы на третий этаж? — Да. — Давненько вас не видывал. Старик подтолкнул Леви пройти поживее. Юноша осмотрелся и нехотя побрёл наверх, приминая сапогами чищеный ковёр. С порога Изабель молча проводила его на кухню и жестом предложила сесть за стол. Леви послушался. Он никогда её такой не видел. Натянутая, как струна, она стала напротив него. Разобиделась, глупая. Слёзы застыли глянцевой смолой у неё в глазах и никак не хотели катиться вниз. Юноша вдруг побоялся, что она его ударит. — Как твои дела? Леви прищурился, прикусив щеку изнутри. Ему нечего было ответить. Не мог же он ей сказать, что ему просто-напросто было бы стыдно переступить порог такого дома в заношенной одежде. — Я думала, ты умер, — пробормотала она, — убили тебя или покалечили, и ты валяешься где-нибудь без сознания. Я представляла, как тебя пырнули ножом в закоулке или переехали машиной ночью, или утопили в реке. — Изабель хлопнула по столу ладошкой. — Три чёртовы недели от тебя ни слуху ни духу. Три, Леви! Ты даже представить не можешь, что у меня на уме было. Она ударила по столу ещё раз и тут же вытерла влажный след подолом платья. — Успокойся. — Успокойся! — передразнила она его, — Что ж ты заладил? «Успокойся», говорит. А не пойти бы тебе к чёрту! С губ Изабель посыпались оскорбления и всякая другая брань, гнусная и отчаянная. Леви даже и не подозревал, что ей известны столько слов, хотя кроме него ей не от кого было их набраться. Ей так хотелось кричать, как кричат девки на улицах или торгаши в подворотнях, честно и во весь голос, а приходилось ядовито шипеть, как змее, чтобы потише. — Шлю телеграммы, а ответа нет. Иду к твоей хозяйке, мадам Барро, а она говорит мне, что не помнит, когда последний раз тебя видела. Поднимаюсь к тебе в комнату, а та заперта и только конвертиков чёрт знает сколько понатыкано в щёлку у входа. — Прости. — Я думала, что с тобой что-то стряслось. Вечно же найдёшь во что впутаться. Слёзы высохли от жгучей злости. Она так и не заплакала. — Я не понимаю, почему ты себя ведёшь так со мной. Как будто я тебе чужая. Я ведь даже не допытываюсь, где ты пропадаешь. Рассказал бы мне об этом, а? Всё боишься слово лишнее проронить. Меня боишься, что ли? Леви молчал, только кусал то губы, то заусенцы на пальцах, кровь пускал. — Я не знаю, как тебе, а мне здесь ужасно одиноко, а ты всё никак не идёшь и не идёшь. — Занят был, — отозвался Леви. — Да и сама знаешь, я здесь вам совершенно не к месту. Изабель поджала губы, будто бы сказала лишнего или завралась. — А сейчас с чего вдруг пришёл? Леви только вздохнул. — Скажи мне, Тома тебя не обижает? — Нет, — Изабель прошептала уклончиво и блёкло. Старуха-кошка юркнула у юноши между ногами и запрыгнула на стул напротив. Девчушка склонилась к ней и пощекотала за ушком. Её брови наконец улеглись и к щекам вернулся цвет. — Брат его был в гостях на прошлой неделе. Мне кажется, я теперь знаю, откуда берутся все его тревожные мысли. После визита Тома попросил принести ему два набора серебра на пересчёт. — И как, дождался он, чтобы наконец что-нибудь пропало? — Нет, всё на месте. — Он после меня тоже вилки с ложками считает? — Раз на раз не приходится, — Изабель пожала плечами. — Ты ему ничего не говоришь за это? — Не скандалить же мне с ним. Я вон и с тобой толком-то не могу повздорить, а стоило бы. Леви улыбнулся. Изабель совершенно не умела сердиться, её это слишком утомляло. Строгость ей не шла. Не имелось у неё ни сноровки, ни сил. Верила как телёнок, что по жизни нужно только вверх карабкаться, ведь можно было порой и опуститься, так, на одну ступеньку. Юноша понадеялся, что, может, ещё научится, и взял чашку в руки. — Ничего не расскажешь мне? — Даже не знаю, что. Чем тебя порадовать? Леви поставил латунное колечко ребром на столешницу и щёлкнул по нему пальцем. Оно покатилось, закружилось и упало набок у тарелки с пирогом. Изабель поймала безделушку в ладоши, едва ли радостная, и шепнула тихонько: — Спасибо. Угощайся, может? Она подставила пирог ближе. С черносливом. Он стоял свежий и влажный. Сахарная пудра пошла пятнами от фруктового сока. Леви вдруг понял, что Изабель сегодня в самом деле его ждала. — Фарлан любил сливовые пироги, — пробормотала она. — Мне что-то вспомнилось. Решила испечь. — Но только постные, не сдобные. — А у нас других просто не водилось. — Изабель подала блюдца и подлила им чаю. — Мы с тобой непутёвые, а? Жалко. Сад так запустили. Бросили все. — Я, может быть. Но ты-то как? — Леви подумал, что щелкнул бы ее по носу, сиди она чуть поближе. — Фарлан с деревьями разговаривать мог часами. Куда нам? Они его слушались. Изабель вздохнула и тут же тряхнула головой. — Как там Эрвин? Не писал больше? — Если Мадлен что-то получит, она обещала переслать, а нового адреса у него ещё нет. Леви до сих пор было как-то страшно сказать Изабель, что Эрвину за столько времени он ни разу на самом деле не писал. Она бы не поняла, почему так, равно как и то, почему, например, его визиты к ней случались все реже и реже. Без него всем сытнее елось, крепче спалось, в общем, жилось посвободнее, и они не забывали ему об этом регулярно докладывать. — Я думала пригласить его к нам весной. Мне кажется, тут так красиво будет. Согласился бы он? — Не думаю. Он занят. Да и с какой стати ему возвращаться во Францию из которой он едва живой сделал ноги? Только в газетах писали, что в проливе потопили несколько кораблей. — Это я так, ты же меня знаешь. Только если все уляжется, — оправдывалась Изабель. — Вот бы поскорее улеглось. — Как-нибудь, да прекратится. Не может же это безумие длиться вечно? А пока ему нечего здесь делать. Леви вытер пот с ладоней о брюки и достал из кармана табак. — Давай пройдём в зал. Тома не курит на кухне. Изабель встала из-за стола со старухой-кошкой на руках, похлопывая её по спине как младенца. — Как скажешь. — Знаешь, он подумывает бросить. — В самом деле? — Дышать дымом. Что же в этом хорошего? — Плохого, думаю, в этом тоже немного. Все курят. — Я не курю. — А хотелось? — Не то чтобы. — Значит, оно тебе не надо. В гостиную Леви прошёл первый; распахнул настежь окошко у шахматного стола и замер от холода. — Подожди меня здесь. — Изабель прихватила с собой из кухни стеклянный заварник. — Я в читальную, туда и обратно. Из-за угла прескверно запахло очередным травяным отваром. Тома и без того мучился от кашля, а от такой вони удавиться было запросто. Леви закурил и про себя подумал, что Изабель, пожалуй, принялась травить суженного слишком уж рано. На ушках у неё кокетливо переливались клипсы с речным жемчугом. Леви, может, и был простаком, но не полным идиотом, чтобы такое упустить из виду. Он стряхнул пепел вниз и выглянул на улицу. Тротуары перекопали, казалось, ещё когда они только приехали в город, и теперь рытвины замело снегом. Консьерж, похоже, вкрай обезумел и стоял мочился за деревом в палисаднике. Юноша хмыкнул, прикидывая, как скоро у какого-нибудь бедолаги подвернётся лодыжка и тот полетит вниз на штыри, пока Тома с Изабель о чём-то тихонько говорили в читальной. Двери у них были настежь открыты. — Ты же стоишь у окна, я прав? — удивлённо спросил её офицер. — Мне кажется, я левым глазом вижу, как светится на солнце огонёк твоих рыжих волос. — Левый — это тот, что со стороны сердца. Тома улыбнулся. Изабель размешала сахар в чашке и подала её в его приоткрытую ладонь. — У нас гости? — Да. Леви пришёл. Ты же не против? — Леви? Нет, конечно. — В животе у него заурчало, как если бы Тома пытался переварить само это имя и не мог. — Он с тобой мил, как думаешь? Не хочется говорить о нём дурного, да и когда он с тобой болтает, у него прям голос меняется, и всё же крутится одна мысль… Я могу тебе сказать, ты же не обидишься? — Давай, может, позже? — Мне кажется, порой он крепко тебя обижает. Как собачонка, не слишком вредная, но всё же порой как цапнет. — Тебе всё кажется. Это мне как взбредёт в голову что-то, вот потом сама и расстраиваюсь. — Потом и плачешь, мне же всё слышно. Изабель будто проглотила сама себя и осмотрелась по сторонам. Леви кивнул ей из коридора и прошёл обратно на кухню. Он разозлился. Мужчины, будь они неладны, обобрали его. Один негодяй умыкнул сестру, а второй, вроде, негодяем вовсе не был, а все равно Леви вскипел. Ведь потворствовал им обоим в чём-то и теперь не мог отделаться от ощущения, что сам себя ударил ножом в спину. Даже поев пирога, он мог только огрызаться и шипеть. К вечеру небо запылало, как если бы кто-то чиркнул спички всей пачкой зараз. Изабель не хотела его отпускать, но Леви распрощался с ней подобрее и побрёл куда-нибудь, даже не задержавшись у трамвайной остановки. Он свернул с пути направо, хотя мог бы пойти и налево, и прямо, да хоть попятиться назад. Глаза у него слипались в поисках темноты, но как бы он ни вертелся, домой не шлось. Пирогом юноша не наелся и скоро оголодал, а в скворечнике его поджидала только остывшая чечевица. Он смотреть на неё уже не мог. Желание быстро стало болезненным, как мечта о хорошем настроении и сне. Он затерялся в череде колонн, серых и неприглядных, как он сам. Разбитый тротуар прогнулся под ногами и вывел его к реке. На ветках платанов вдоль набережной блестели обледенелые капли влаги, похрустывали, трескались на ветру и опадали на землю битым стеклом. Леви остановился у парапета и выудил из внутреннего кармана сигарету. Последняя, она затёрлась среди мятых конвертов и едва не порвалась. Отчего-то он их все носил с собой, хоть ему они совершенно не нравились, эти письма. Они внушали тоску. Эрвин писал так, словно пытался сбежать от самих слов и о них же запинался. Совсем не так, как говорил. Говорил он всегда в полный голос и как бы ни старался, шептать у него совершенно не получалось. Порой Леви сдавалось, что письма писал вовсе не Эрвин, а силуэт, будто дух, обрётший тело, но готовый рассеяться в воздухе в любой момент. Он уже видел его однажды — в темноте у зеркала тот стоял белый, как известь, больше похожий на мальчишку, чем на мужчину, полный безнадёжного желания удрать и терзаний, что нигде его не возьмут с его историями и ломанием. Его хотелось отхлестать по щекам, чтобы утихомирить, или даже поцеловать, да хотя бы потрогать. Это же было удовольствием, незаметным и даровым. Раскидав простыни по кровати, в тот вечер тень, побеждённая, обрела влажное расслабленное тело и позволила Леви примоститься у себя на груди. Эрвин отдавался усталости и дышал ровно, ни разу не сбиваясь, словно юноша был воздухом, ничем, тенью. Леви лежал поверх него, просунув ладошку под щеку, и чувствовал, как каждый вдох другого тела заполнял зияющую пустоту меж его собственных рёбер. «Хотел бы я увидеть, как ты на меня хмуришься, пока я рассказываю всю эту невыносимую скуку. Хмуришься ты совершенно бесподобно», — Леви читал его и не понимал, а ведь не подойдёшь к нему теперь и не спросишь, что он в самом деле хотел сказать. Эрвин всё писал и писал, непонятно для чего и непонятно кому, сочинял что-то себе, а бумаге не признавался. Hе врал, но был напуган. Его почерк раз за разом становился глаже, но не было в этом упорстве для Леви ни смысла, ни правды. Они уже наделали все глупости, на какие способны. Их время прошло, вот оно и останется смехотворным как короткое английское лето или стометровый забег. Большое горе, как и большая радость, забываются мучительно долго. Вот Леви и ждал, когда же это наконец произойдёт. От молчания ничего не сделается, особенно плохого, так ему казалось. Слова — совсем другое дело, после них ещё попробуй голову унять. Артачился Леви с ответом отчасти из вредности, может, и стыда, будто бы одно неверно написанное слово привело бы к необратимой катастрофе, но больше из растерянности. Его ещё никогда в жизни так нелепо и так отчаянно не помнили. Баржи, притопленные песком и углем, чиркали носами водную гладь. Их двигатели урчали, убаюкивая. У Леви глаза притомились после долгого дня. Он не вытерпел и купил себе каштанов на мосту, уж больно вкусно пахли дымком. В итоге у него только дёсны разболелись и к тому же захотелось пить. Пару каштанов он и вовсе выплюнул: оказались червивые. Вдоль реки ему шастать не нравилось. К ночи бездомные свалились в проходы под мостами, нагадили там же, и все мостились, чтоб потеплее, а Леви в темноте чудилось, будто сам гранит ожил, зашевелился и потёк, как смола. Пугался он этих видений, хотя бы по тому, как они навязчиво лезли в глаза и голову; не успевал ни проморгаться, ни одуматься, только подпрыгивал на месте, как если бы его окатили холодной водой. Сегодня в речпорту суматоха улеглась рано, но даже так там было чем побираться. В прошлый раз Леви удалось выменять ворованный браслет на свёрток сукна, но сегодня он, хоть и дребезжал всяким добром в карманах, шел туда поживиться. В портовой таверне ему всего-то нужно было помыть пару тазов посуды, кое-где помочь на кухне, а за это он получал миску горячего рагу размером с две свои головы. Там ничего не платили, только кормили, а всё равно Леви казалось, что это была какая-то несказанная удача. — Давай быстрее, коротышка. Я тут тебя поджидаю. Меня без тебя не хотят кормить. — в темноте мостовой арки из-за колонны выглянули два белых-белых глаза и широченная улыбка, будто замерли в воздухе без лица. Это был Пьер. Смуглый парень, несуразный, высокий как статуя на проволочных ножках. Он за милую душу драил тарелки в таверне с утра до ночи, его потому кормили три раза в день, а в перерывах он спал в подсобке. Пойти ему было решительно некуда, а приютить — некому, но не похоже, чтобы он сильно унывал. В порту всегда можно было найти много всякого разного, когда бы ему ни приспичило, к тому же в ресторане поговаривали, будто он кокаинист. Леви точно заметил, как Пьер становится ни с того, ни с сего дёрганым, говорит наскоро, опережая мысли, и как даже в мороз ему становится жарко, что капли пота телепаются на кончике носа. А может, он всего-то спал кошмар как мало. — Ты когда-нибудь видел море? — спросил Пьер, вглядываясь в реку. — Я с юга. Там море, там вода. Голубая-голубая, такая, что и не разберёшь, где она заканчивается и начинается небо. Леви вдруг показалось, что он действительно видел что-то столь же голубое, и на мгновение ему захотелось сказать «да», но не стал. Поднялся ветер, прям-таки взвыл. Вода засуетилась и с плеском билась о плохо пришвартованные баржи. — И чайки там пожирнее, — объявил Пьер вдогонку. — Знаешь, Ада, кухарка, решила начать мне платить. Гляди, я так и комнату начну снимать. — В самом деле, немножко совести в ней, да есть. — А что у тебя? — В гостях был у сестры. У неё там что-то намечается. — Это как? — Пока не знаю. На свадьбу похоже. Только она мне не признаётся. Людишки сбились от холода в кучу, не продохнуть было. Пьер отчего-то осмотрелся вокруг и вжал голову в плечи, но всё равно торчал из толпы как зубочистка. — Ты скажи, он с тобой? — Жемчуг? Да, — Леви кивнул, запустив руку в карман по самый локоть. — И пару других вещиц. Глаза Пьера, чёрные, не заискрились даже, наоборот, вдруг потухли. Вдвоём юноши отошли чуть в сторону и принялись топтаться на месте от холода под разбитым фонарём. — Не таскался бы ты с этим сюда. — А что прикажешь делать? Да и ты сам говорил, что здесь добро такое сбыть проще всего. — Говорил, не говорил. Погляди. — Пьер толкнул ему в грудь вырванный газетный лист. — Вчера о тебе тут ошивались, спрашивали. Темно было просто чертовски. Леви ничего в той газете рассмотреть так и не получилось. — Флики только у пристани вынюхивали, в таверну не шли. Припрячь свои побрякушки там пока, никто их не тронет, а сам, может, повремени сюда ходить. — Почему ты мне это только сейчас говоришь? Пьер ничего не ответил, просто пожал плечами. — Сюда явились? К тебе с вопросами лезли? — Да. — И что ты им сказал? Леви, как добросовестный неудачник, отчего-то не мог сдвинуться с места и дать дёру. В этом была его очередная глупость и большая беда. Сердце у него забилось чаще. Бледность поднялась из груди к лицу и залила его целиком. Пьер вдруг вздёрнул руки вверх. Зрачки его сузились. Фонарики. Свет. Людишки веером разлетелись, толкались. Леви пошатнулся, но успел отпрыгнуть в сторону, далеко, как облезлый уличный кот. — Стоять! — послышалось за спиной. Сквозь толпу юноша ринулся прочь с пристани. Чёрный пиджак развевался у него за спиной, как пара бесполезных крыльев. Он рвался вверх по скользкой каменной лестнице на набережную, а потом ему уже было всё равно, куда уносить ноги; он их не чувствовал, такими лёгкими они были, перепрыгивал по три ступени зараз, а всё равно не поспел. Полицейский нагнал его, будто вскарабкался на четвереньках, — ухватил за щиколотки и притянул к себе. Содержимое карманов, весь его мир, со звоном разлетелся по мостовой: и письма там были, и безделушки, и как потом оказалось, целое состояние. Флик протащил Леви по лестнице подбородком так, что у него едва ли не повылетали зубы. Он цеплялся за брусчатые камни пальцами, жёлто-синими, но мясистая лапа одним рывком скинула его на землю. Леви не разлетелся на кусочки, как стеклянная ваза, и не лопнул, как пакет с мукой, он даже не всхлипнул. Ему вспомнился их сад. Тот самый сад, где между яблоневым и сливовым деревом выглядывала могила его брата. Сад, который так любила его мать. Её могила могла бы быть там же, если бы в ту зиму не было так безбожно холодно. Когда она умерла, земля промёрзла и стала как мрамор. Тело пришлось сжечь вместе со всеми. В ту зиму многих не стало. Мать всегда выходила в сад с двумя корзинами на поясе; тянулась за фруктами на самый верх, поднимала с земли, ни одного не пропуская, любила их. В одну корзину сыпались красивые плоды, словно восковые, на продажу, а во вторую — примятые, поклёванные, где-то забродившие, c червоточинами. Дома они терпко и пьяно пахли. Мать разрезала их пополам, посмотреть, а съедобны ли они ещё. Если счистить потемневшую испорченную мякоть, может, на что-то бы и сгодились. Разбитая бровь кровила и заливала глаза. Леви подумал, как было бы хорошо, если бы кто-то так же потянулся к нему, как к подгнившему фрукту, разрезал его пополам и посмотрел, сгодится ли он ещё хоть на что-то.
Вперед