
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Сейчас Сукуна надеется, что в труху снесет все.
Потому что не знает он, как жить после, как ему после с цепи не сорваться или не подохнуть к херам без Фушигуро на своих губах.
Посвящение
Безмерно благодарна helena_est_amoureuse за чудесный арт к первой главе https://twitter.com/helenfromearth/status/1633224678134218753?s=46&t=eVbaP9ePLrAbyOG79v1O2Q
Понять, что Солнце было так близко…
03 июля 2023, 01:15
Входная дверь вдруг кажется адом. Тянущаяся к ручке рука замирает на половине движения. Взгляд падает на дрожащие пальцы.
Выдох.
Рука обрушивается. Глаза зажмуриваются в попытке угомонить тот кричащий ужас, заполонивший все подреберье. Невыносимо страшно.
И.
Невыносимо больно.
Когда Мегуми распахивает глаза, он резким порывистым движением дергает за ручку уже открытой им ранее двери. Тут же делает оголтелый шаг внутрь и следом с громким звуком захлопывает за собой дверь.
Останавливается.
Звон хлопка звучит в ушах набатом.
Быстро поворачиваясь и закрывая дверь на замок, Мегуми судорожно выдыхает и кидает на пол тяжёлую сумку с вещами. Когда он успел столько унести к Сукуне?
Когда он успел столько себя отнести к Сукуне?..
Ноги впаиваются в пол.
Взгляд — туманный, иссохший — прикован к длинному и совершенно пустому коридору.
Сердце болезненно сжимается, в горло заползает ржавый гвоздь, желающий вспороть глотку.
Только теперь Мегуми понимает: он остался один.
Совершенно.
Один.
Ужас сворачивает гортань воронкой, Мегуми откидывает дрожащие мысли, следом сцепляет зубы и снимает ботинки. Вылезает из наспех надетой даже незастегнутой куртки. На затяжное мгновение цепенеет. Руки по-прежнему дрожат. В глотку по-прежнему вбит ржавый гвоздь.
Почему?
Почему все случилось именно так?
Почему именно в этот момент?
Почему?..
Почему он сбежал?
Почему позволил себе сбежать?
Конечно, Мегуми знает. Конечно, он осознает, что сейчас не вытянет никакие отношения. У него попросту нет на это сил.
Он тащит на спине Цумики, горбится под весом той ответственности, которая на нем теперь возложена. Горбится от проблем с деньгами, жутких проблем, вылезти из которых не имеет возможности. Горбится от сгущающегося ощущения потери, от топящейся во мраке надежды.
С каждым днём Цумики все ближе к тому, чтобы…
Чтобы не проснуться.
И Мегуми так страшно этого боится.
Поэтому тащится в больницу в любой день, когда может. Когда не успевает — в следующий раз сидит в два раза больше.
Мегуми не выдерживает.
И Сукуну…
Тоже бы не выдержал.
Как ему держать, если он себя не в силах живым донести?
Сукуна заслуживает бесконечного внимания, Сукуна заслуживает нежных поцелуев, гребаных завтраков, объятий, тепла, Сукуна заслуживает всепоглощающую заботу и поддержку. Сукуна заслуживает того, чтобы его оберегали, ценили, любили; заслуживает тонны ценных подарков и километры мягких касаний.
А Мегуми…
Мегуми не может этого дать.
У него нет ни денег, ни сил, ни опоры даже в собственном лице. Он еле доносит себя из больницы до дома и не обваливается только потому, что в квартире его ждёт Сукуна, который будет переживать. Мегуми еле притаскивается на пары — и то только потому, что Сукуна приводит его почти за шкирку.
Бессилие.
Разъедающее кости бессилие.
Мегуми окидывает взглядом квартиру. Вновь одевается. Выходит.
Дверь все ещё кажется вратами ада. Квартира перестала быть домом, как только Цумики впала в кому. Как только там не стало того, зачем Мегуми себя притаскивал. Того, к чему каждый раз так спешил прийти.
У Мегуми нет дома, и он, как грязная жалкая шавка, прицепился к человеку, который отыскал в нем эту грохочущую бедность. Который протянул руку и не убрал ее даже после того, как ему на ладонь опустилась уродливая лапа с присохшей к шерсти грязью.
Человек притащил его в дом, отмыл, накормили и приласкал, а Мегуми счёл окружающее его пространство своим выхолощенным веточным домиком.
Сукуна действительно спас его.
И Мегуми, безусловно, безмерно благодарен, как и любой бездомный щенок с поджатым хвостом.
Но бродячие собаки всегда остаются бродячими. Какими бы не были обстоятельства. И Мегуми не может…
Выбегая на улицу, он оголтело несётся до остановки.
Бежать. Бежать. Бежать.
Бежать так далеко, чтобы мысли о Сукуне его не догнали. Чтобы хотя бы на мгновение почувствовать себя свободным, целостным, домашним. Чтобы на секунду ощутить ту самую тишину, чтобы перестать ощущать эти ржавые гвозди в глотке.
Чтобы от режущих мыслей спрятаться.
Это первый раз, когда Мегуми сбегает.
Когда так невозможно хочет вернуться.
Расстегнутая куртка развивается и болезненно бьет по рукам, по ощущениям: оставляя фантомные гематомы, обдувающиеся холодным зимним ветром. Наспех обутые ботинки сдавливают ступни. Спустя несколько секунд Мегуми начинает рвано дышать ртом, пытаясь начинить себя морозным воздухом по самую глотку. Чтобы с лихвой. Чтобы без остатка.
Чтобы кроме этого холода ничего не чувствовать.
Заморозить все то, что болит.
Пробегая ступеньки, Мегуми не замедляет шаг. Ему кажется, если он разобьётся, быть может, физическая боль сможет перетянуть внимание, быть может, это поможет перестать чувствовать обгладывающий косточки страх. Эскалатор становится единственной точкой, в которой Мегуми приходится остановиться.
Тяжело дышащий, с оголтелым взглядом и дрожащими руками, он пытается перекинуть мысли на Цумики. Это больно, невыносимо больно, но это то, к чему Мегуми успел привыкнуть.
Со всем можно свыкнуться, потому что организм подстраивается под данные ему условия. Это стало понятно еще в детстве, когда привыкаешь к побоям.
Привыкаешь к тупой боли, к более резкой, когда двигаешься. Привыкаешь к ощущению слабости, никчемности. Привыкаешь к взращивающейся в груди злости. Ярости. Сухой ненависти.
Но Мегуми не знает, как ему свыкнуться с тем, что он добровольно потерял Сукуну.
Это ударило сильнее, чем он мог предположить. Сознание всегда выстраивало параллельную ветку, в которой они расходятся, но, оказалось, эта иллюзорная вселенная ни на толику не отображает реальность.
А реальность куда больнее.
Куда безжалостнее.
Шаг в вагон.
Мысли зацикливаются.
Под рёбрами вспыхивает что-то странное, что-то страшное. Слишком похожее за злобу с примесью глубинного отчаяния. Мегуми нуждался в Сукуне.
Нуждается в Сукуне.
Но Мегуми не хочет, чтобы это становилось причиной их возможных отношений.
Потому что… не сейчас. Не тогда, когда так легко можно спутать чувства и удовольствие от того, что тебя окружают любовью. Сукуна все ещё остаётся единственным, кто настолько сильно помог разгрести ворох обломков в голове. Сукуна единственный, кто делал для этого все возможное.
И Мегуми так уродливо боится, что именно поэтому чувствует к Сукуне…
Что-то.
Это не становится новостью, те тонны писем без адресата все ещё лежат на гребаном столе. Их все ещё каким-то гребаным чудом Сукуна не отыскал в тот раз, что был в квартире, потому что все же, блядь, на виду. И чувства… они тоже были на виду. И это стало роковой ошибкой. Это дало Сукуне основания признаться.
И теперь все то, что Мегуми обдумывал, все же возимело своё название.
Все же охарактеризовало его.
И какой же он, мать его, хороший человек?
Как может себя им мнить, если на деле все, что он делал — лишь эгоистично рушил Сукуну?
Тяжелый вздох вырывается из легких — Мегуми опирается спиной на дверь и запрокидывает голову. Он все ещё в гребаном худи Сукуны, даже если оно висит на нем под толстым слоем куртки.
И, как выяснилось, он куда глубже в Сукуне, чем считал.
Это не должно было кончиться вот так. Но сколько не прокручивай эту ебаную пленку, содержимое все равно остаётся неизменным. Он ушёл. Добровольно. На основаниях ебаной трусости и невозможности отношения строить сейчас.
Но…
Без этого пресловутого «мы в отношениях»…
У Мегуми же получалось строить. Он же прекрасно справляется и с ролью друга, и с ролью любовника.
И с ролью плохого человека.
Точно.
Металл от подвески обжигает кожу. И это жжет нутро так сильно, что глаза распахиваются в немом ужасе. Когда до Мегуми в полной мере доходит, что он, блядь, сотворил — брови безвольно стягиваются к переносице, а рот распахивается в попытке не задохнуться.
Нужно перетерпеть четыре станции.
Дальше будет легче.
Дальше его мозг начнёт жрать Цумики.
Мегуми до подступающей тошноты ненавидит больницы — совсем им не доверяет и оголтело их боится.
Ненавидит, склонившись, сидеть у койки и послушно наблюдать, как человек на глазах умирает, как с каждым приходом в больницу становится все худее, все меньше, как черты его лица все больше начинают напоминать рыбьи — огромные, непропорциональные и пустые. Залитые такой вакуумной пустотой — верный признак скорой кончины.
Ненавидит осознавать, что человек, мать его, умирает, что с каждым мгновением от него все дальше, но все равно продолжать натягивать эту гребаную полуулыбку — несоизмеримо большую для привычно статичного сухого лица — такую надломанную и колючую, что иголками щеки вспарывает.
Ненавидит после послушно сглатывать кровь от режущих ран в глотке и грудине и вновь натягивать маску безразличия — нужно держаться.
«Держись» — второе ненавистное Мегуми слово.
Основное правило: держать спину ровно, обнимать крепко и надёжно, трепетно сжимать исхудалую руку, сглатывать наждак в горле и коротко улыбаться. Не давать страху вырваться наружу — умирающему ещё страшнее.
«Больница» — первое ненавистное Мегуми слово.
И он так ненавидит, так страшно боится, обнимая ладонями чужую кисть, чувствовать, как с каждым днём она становится все угловатее, несуразнее, потому что и силы из тела уходят.
Потому что человек уходит.
И злобу скапливать, когда врачи мечутся, когда начинают разводить руками, когда в их статичных выцветших глазах проскальзывает еле уловимая горечь.
Ненавидит, когда по пути домой сам начинает, смотря в чистое, пустынное небо, мысленно проговаривать молитвы. Нет, не заученные — свои собственные.
Самые искренние — и самые страшные.
Все умирающие всегда приходят к Богу, все ищут спасение.
А Мегуми что искать?
Что отыскивать, когда все спасённые на другом берегу?
Когда там и мать, и отец, и остатки родни матери?
Он ненавидит слышать последние слова, хриплые, чаще всего о любви или «помолитесь за меня».
Ненавидит после этого человека хоронить — и напрочь эти слова забывать. А затем вертеть их в голове, пытаясь достоверно сложить слоги в слова, пытаясь отыскать ту нужную, истинную комбинацию, и каждый раз в этом искусно проваливаться.
Не вспоминать и через день, и через месяц, через года и десятилетия — и себя в этом винить.
Мегуми так ненавидит чувствовать бессилие.
И сейчас он в нем с головой погряз.
Дверь за спиной хлопает, Мегуми подходит к стойке, чтобы его пропустили в палату, и что-то под рёбрами останавливается.
Потому что врачи, безусловно, уже давно выучили Мегуми и стали даже без каких-либо слов пропускать к сестре, даже в слишком позднее время. Только вот сейчас в этих всегда нарочито безучастных глазах — у всех врачей они почти стеклянные — отыскивается та самая горечь.
Тело цепенеет.
Нет.
Нет, блядь, нет.
Глаза безвольно распахиваются, губы приоткрываются, чтобы задать вопрос, стоящий булыжником в глотке. Но попытку тут же обрывают голосом, в котором проскакивает что-то непонятное:
— С Цумики все стабильно.
Тяжелый выдох.
Блядь.
Хорошо, что это так.
Стабильно…
Ха.
Стабильно хуево?
— Спасибо вам, — бесцветно отвечает Мегуми, понимая, что внутри действительно благодарен врачам, только вот выразить это голосом с каждым днём становится все труднее.
Он почти уверен, что врачи списывают это на то, что и ему с каждым днём все хуже.
И эта жалость злит.
Никогда не вызывала хоть крупицу эмоций, потому что плевать. Плевать, если Цумики продолжают лечить.
Только вот теперь это заставляет вскипеть. Вероятно, потому, что Мегуми сейчас сам считает себя таким.
Жалким.
Блядь.
Те, кто утверждает, что первый шаг самый сложный, отпетые дураки. Они просто никогда не были в больницах, когда фантомная, почти иллюзорная жизнь граничит со смертью.
Первый шаг на ступеньку — самый лёгкий. Первые сто, тысяча шагов не требуют совершенно никаких усилий.
Поистине страшный шаг — последний.
Когда в дверном проёме стыкуются два мира. Когда ты проходишь через рамку безусловной боли.
Этот шаг ощущается последним.
И он самый, мать его, тяжелый.
Этот шаг — единственное, к чему никогда не сможешь привыкнуть.
Перед дверью тело непроизвольно останавливается. Тяжелый, шумный вдох вырывается из легких, рука дергает за ручку. Следом — первый шаг в палату.
Страшный последний шаг перед уходом в лик смерти.
Оставшись в одном худи, Мегуми ощущает себя чуть более согретым, чем до этого. Что-то тяжелое скапливается в гортани, когда он осознает, что так только из-за того, что на нем одежда Сукуны. Сукуна всегда греет (грел) его вечерами, квартира Сукуны — греет (грела) абсолютно всегда.
Взгляд устремляется в безжизненное лицо: кожа сухая, синеватый оттенок на безликих губах прибавляет выхолощенности. Мегуми привык к этому виду. Привык к тому, что каждый раз вспоминает, как эти губы расплывались в лучистой улыбке. Как Цумики донимала его предложениями сходить куда-то, и как он чаще всего отказывался.
Теперь жалеет.
Но теперь в сознании всплывает и тот вечер, когда Цумики расспрашивала про Сукуну. Вернее, про пространного «кого-то», чьё присутствие сделало Мегуми расслабленным. Челюсть безвольно стискивается, и глаза вцепляются в чужие закрытые веки.
Становится так пусто, что хочется разорвать ребра, лишь бы хоть что-нибудь перекрыло эту всепоглощающую пустошь. Мегуми не отводит взгляда от пушистых ресниц, прокручивая весь их тогдашний разговор.
Он обещал рассказать Цумики, когда то, что происходит между ними с Сукуной, станет «просто».
Все действительно стало «просто».
Просто никак.
И теперь Мегуми даже нечего рассказывать.
Глухо и редко вдыхая, он тяжело сглатывает и чуть морщится от боли в глотке, когда слюна словно проходит по наждаку.
Чувство потери.
Оно цепкими лапами выворачивает нутро наизнанку, заставляя давиться собственной начинкой. Заставляя отхаркивать кровь, кусочки-лоскуты органов. От этого начинает тошнить.
Мегуми продолжает неотрывно смотреть на закрытые веки.
Продолжает редко дышать.
Продолжает существовать.
Ничего страшного в том, что он потерял Сукуну. Он потерял стольких, что уже до истеричного смешно.
Потерял мать, которую даже не помнит, потому что та умерла вскоре после его рождения. Винил ли Мегуми себя в этом? — да.
Винит ли сейчас? — нет.
Следом он потерял отца. Единственная опора, пусть он и был отчаянно… херовым отцом. Но это была хоть какая-никакая стабильность. И в самом деле, отец не был всегда херовым. Как и любой другой.
У людей просто либо есть ресурсы, либо их нет.
Ничья душа не может поддаваться «объективной оценке», это лишь попытка структурировать и контролировать реальность. События просто есть. Люди просто существуют. Иногда у них есть силы быть добрыми. Иногда этих сил попросту нет.
Продолжая смотреть в выцветшее лицо, продолжая разбирать сероватую кожу на оттенки и крупицы светлоликой смерти, Мегуми вспоминает, как Цумики рассказывала ему об отце. Об их семейной жизни до его рождения.
И отец был любящим мужем.
Отец… был даже внимательным, задорным, падким на шутки.
Но.
Смерть никогда не забирает одного.
И вместе с душой матери она утащила под землю душу отца.
И тогда все порушилось.
Мегуми не может винить его в чем-то.
А теперь в совершенстве его понимает. Потому что вместе с Цумики ушла и его часть души.
И, признаться, он так же херов, как и отец. Из глотки вырывается рваный смешок: видимо, херовость это у них семейное. Их общий порок.
Общее уродство.
Мегуми не знает, сколько он стоит вот так. Может, десять минут — может, второй час. Время растворяется в том количестве боли, что пропускает сердце.
Вдруг хочется раствориться вместе с ним, спрятаться в самый темный уголок, в котором никто никогда не станет искать. Так хочется сжаться, пережав грудь канатом, так хочется наконец перестать чувствовать внутривенную дрожь. Перестать слышать постоянный шум в ушах, сопровождающий его с поездки на метро. Так безумно хочется перестать ощущать бессилие.
Мегуми сильнее кого-либо,
но сейчас он ужасно слаб.
И он добровольно лишился единственной опоры.
Что ж.
Видимо, пора начинать заново учиться ходить.
Уперевшись рукой на металлический борт кровати, Мегуми, не отрывая туманных глаз от глаз Цумики, продолжает ровно, но безумно медленно дышать. Так редко и так выхолощенно, что на мгновение кажется, будто это он должен быть там.
Словно это он должен валяться на этой койке.
После всего того, что он сделал, это наилучший вариант. Самый безболезненный исход. Погрузить сознание в небытие. Перестать чувствовать что-либо.
Щелчок.
Под кожу забирается страх.
Мегуми резко стягивает брови к переносице в таком страдальческом жесте, какой никогда себе не позволял. Из глотки вырывается рваный выдох, голова обрушивается и взгляд приковывается к одеялу.
Единственное, что он, блядь, должен, это не думать о том, кому место на этой гребаной койке.
Если бы там был он, каково было бы Цумики?
Блядь.
Он предпочёл бы никогда не обременять сестру настолько. Никогда о таком даже не зарекаться.
И…
Каково было бы Сукуне?
Сидел бы он у кровати часами? Разглядывал бы трубки? Искал бы в них хоть какой-то крошечный, но намек на спасение?
Разговаривал бы с ним?
Черт.
Мегуми так невыносимо любил с Сукуной говорить.
О чем бы говорил ему Сукуна? Что бы рассказывал? Рыдал бы он здесь или, как и сам Мегуми, не позволял бы себе этого? Говорят, в коме люди слышат. Говорят, даже что-то запоминают.
Поэтому Мегуми никогда не разрешал себе плакать здесь.
Где угодно, но не у Цумики.
Сукуна бы поступил так же?
Сукуна бы…
Сукуна.
Суку.
Это сокращение так бесконечно много для Мегуми значило.
Значит до сих пор.
И…
Блядь.
Пытаясь отыскать хоть какое-нибудь подобие опоры, Мегуми вновь поднимает взгляд на безжизненное осунувшееся лицо Цумики, и что-то в груди с этим обваливается.
Разбивается.
Кажется, вдребезги, но Мегуми уже сомневается, найдется ли там хоть что-то, что ещё не порушено. Ещё не разбито.
Последние сосуды, здания, сооружения, те самые, что склеивал своими руками Сукуна, Мегуми разбил добровольно.
Хочется плюнуть себе в лицо.
В его муляж.
Карикатуру.
Но едва ли это сравнится с тем, как сильно он заплевал душу Сукуны.
От этого становится мерзко. Безусловно, исключительно от себя самого. Глаза бегают по трубкам, бесконечно длинным проводам и необъятному количеству техники. Взгляд запутывается в ворохе переплетений, и Мегуми резко вбирает носом воздух.
С больными нужно разговаривать. Необходимо разговаривать, но что Мегуми может рассказать Цумики сегодня?
О чем ему рассказывать, если все уже порушено?
Если он самолично сломал тот хрупкий домик, в котором пробыл всего месяц?
Так бесконечно мало.
И так…
Так судорожно много для лежащей в коме Цумики.
С каждым днём притаскиваться в больницу все труднее. Все невыносимее. С каждым днём надежда на следующий все сильнее выцветает.
С каждым днём Цумики все худее. С каждым днём выдерживать ее вид все сложнее. Все страшнее.
Продолжая стоять в тишине, Мегуми стискивает зубы от подступающей тошноты.
Это тошнота от бессилия, и Мегуми с ней слишком хорошо знаком. Она догоняла его в доме Зенинов, она поглощала его, когда умер отец, она обгладывала его косточки, когда он не успевал защищать Цумики в доме. Когда и в ее стороны сыпались оскорбления или удары.
Она оборачивает свои когтистые лапы о его глотку и сейчас.
И душит.
Душит.
Душит.
И Мегуми совсем не против этой перспективы — всего на мгновение, потому что дальше запрещает себе так мыслить.
Он не может такое говорить, когда Цумики находится между границами существования и расщепления.
Тошнота забирается в грудину, давит на органы. Словно теперь клетка из рёбер становится капканом и протыкает сердце, с каждым вздохом все сильнее впиваясь остриями в мышцу.
Шаг.
Второй.
Тело обваливается, голова упирается Цумики в скрытый одеялом живот. Мегуми трется щекой о ткань, как бродячая псина. На мгновение кажется, что сейчас Цумики погладит его по голове, что запустит пальцы в волосы, ласково почешет кожу, что опустится к щеке и нежно проведёт подушечками пальцев. Что спросит своим звонким голосом:
«Что случилось, Мегуми?»
А Мегуми как обычно ответит:
«Все в порядке»
И после Цумики легонько стукнет его по плечу, прошипит беззлобно что-нибудь о том, что стоит уже начать хоть кому-нибудь доверять, что он не обременяет ее и она лишь хочет поддержать и помочь.
И Мегуми, конечно, все ей расскажет.
И про проблемы с деньгами.
И про проблемы с учебой.
И про бессилие.
И про…
Сукуну.
Безусловно, Мегуми расскажет.
Даже если Цумики скажет, что он отпетый мудак, это все равно лучше, чем молчание длинною почти в месяц. Это намного, блядь, лучше этой давящей тишины.
Прикрывая глаза, Мегуми трется о ткань ещё раз, словно это поможет разбудить Цумики.
Тишина.
Лишь тяжёлые редкие вдохи и выдохи.
Цумики, — хочет позвать Мегуми.
Цумики, проснись, — хочет завопить так, чтобы сорвать глотку.
Цумики, ты нужна мне, — хочет прорыдать.
Цумики, я люблю тебя, — хочет прошептать осипшим от крика голосом.
Мегуми так ничего и не произносит.
Лишь осторожно целует руку Цумики.
И выходит.
Дверь хлопает.
И его тут же окликает врач.
Когда Мегуми поворачивается, он уже понимает, о чем хочет сказать мужчина.
Он, блядь, понимает.
И он так хотел бы не слышать этого.
Он так боится это услышать.
— Показания не улучшаются. Прошло три недели…
— Я оплачу, — судорожно вскрикивает Мегуми, боясь услышать ту самую фразу.
И повторяет с долбящим в кадык ужасом:
— Сколько требуется? Я заплачу за все, не отключайте.
Глаза врача ни на крупицу не меняются. В них решимость и стойкость. Почти безразличие.
В глазах Мегуми же — оголтелый ужас.
Конечно, он понимал, что так будет. Больных с каждым днём все больше — койки необходимо освобождать. Цумики лежит уже три недели. С каждым днём надежда на то, что она проснётся, снижается. Стремится к нулю.
Мегуми это понимает.
Мегуми это осознает.
Но Мегуми не может с этим смириться.
Поэтому он сделает все, чтобы потянуть время. Пусть шансов почти нет. Пусть вера ничтожна мала.
Но Цумики — единственное, что у Мегуми есть.
Цумики — его дом.
И…
Он не сможет.
Он терял бесконечное количество родных.
Но Цумики — что-то большее, чем родство.
Когда сумма установлена, Мегуми выходит из больницы и медленными шагами плетется до дома. Ноги кажутся ватными, руки перестали дрожать.
Не от того, что ужас и чувство потери спали — от бессилия.
Весь Мегуми сейчас — олицетворение грохочущего бессилия.
Рука машинально опускается в карман теперь уже застегнутой куртки, Мегуми нашаривает пачку сигарет и цепенеет. Это не его. Попросту не может быть его. Он курил только изредка, за компанию.
И это шоколадный чапман. Это сигареты Сукуны.
Мозг смутно вспоминает моменты, когда они ходили в куртках друг друга: срочно выбежать куда-то, быстро заскочить в магазин. Вероятно, Сукуна случайно оставил сигареты.
В голове — тишина. Белый шум и выжженный свет.
Действие почти мазохистское, основанное на желании избить себя посильнее, чтобы перестало болеть так сильно.
Основанное на желании соприкоснуться с единственным, что последний месяц дарило тепло.
С тем, что принадлежит Сукуне.
Рука отыскивает зажигалку в другом кармане, Мегуми достаёт сигарету и поджигает ее так быстро, чтобы не успеть до конца осознать, какой ужас он творит.
Шаг.
Каждое движение чуть замедленное — Мегуми больше некуда спешить.
Никто его больше не ждёт.
А единственное место, в которое он может податься, это развалившийся домик, кажущийся адом.
Поэтому Мегуми шагает медленно, почти расслабленно. Если не знать всей ситуации, если не вникать в контекст, можно подумать, что Мегуми просто рассматривает улицу.
Ничего не случилось.
Мегуми терял слишком много. Терял для того, чтобы, наконец, привыкнуть.
Он привык — быть может, если повторит это ещё с сотню раз, хоть немного в эту глупость поверит.
Быть может, сейчас, рассматривая этот странный желтый дом с несуразно большими резными окнами, Мегуми хоть немного отвлечется. Хоть немного перестанет чувствовать, почти осязать эту тошноту.
Крыши чужих домов в свете фонарей кажутся совсем скользкими, даже мерзкими. Каждый раз, когда Мегуми сбрасывает пепел, сердце на мгновение останавливается.
На губах привкус шоколада.
На губах привкус их с Сукуной поцелуев.
Осознание того, что он делает, не мешает процессу — медленное самоубийство одного судорожного дня.
Сердце болит. Кости, перетертые в труху, болят. Глотка болит. Сознание корчится от боли.
Но болит все ещё недостаточно сильно.
Мегуми ненавидит это в себе: он всегда сдерживал и подавлял эмоции, поэтому теперь они подавили его. И единственный способ прожить боль: дойти до самого дна.
Дальше все зажимается туманом. Каждый шаг становится все более ватным, расслабленным, будто совершенно удовлетворённым. Отблески фар для расфокусированных глаз кажутся пучками света. Мегуми шагает уже, по ощущениям, через сотый пешеходный переход, и за это время он ни разу не посмотрел на то, какой свет горит — это попросту не кажется чем-то важным.
Чем-то хоть немного значимым в сравнении с тем пиздецом, которым давится душа Мегуми.
Взгляд ищет в черноте неба редкие звёзды и не находит ни единой.
Хриплый смешок.
Вдруг хочется рассмеяться ещё сильнее.
Господи, с чем он остался теперь?
С сигаретой в зубах и сгущающейся пустотой внутри?
С вшитой в кожу тошнотой?
С этой гребаной нехваткой денег?
Господи.
Блядь.
Господи.
До чего же жизнь замечательная штука! Мегуми почти польщен выпавшей ему участью!
Благословением!
Господи, где он эти деньги достанет? Единственный, кто остался рядом с ним — очевидно, по какой-то ебанутой случайности, — это Юта. Юта, который постоянно работает, пахая в ночные смены и маршируя по двум работам в день. Как вообще у него эти деньги попросить?
Пойти взять кредит? Это же ебаное спасение! Самая гениальная идея из всех возможных, потому что нечем Мегуми его выплачивать.
Броситься в ноги к Зенинам?
Блядь.
После стольких лет.
Блядь.
Нет.
Блядь.
Нет.
Остальная дорога лишена воспоминаний о ней. Докурив одну сигарету, Мегуми зажигал другую. Иногда в голову давало сильнее, и тогда сердце едва успокаивалось.
Забредая домой…
Забредая в квартиру, Мегуми бросает пачку вместе с зажигалкой на тумбу, стаскивает с себя куртку и ботинки и идёт в ванную.
Замирает.
Взгляд прикован к стаканчику с щетками.
Теперь в нем целых три зубных щетки, две из которых больше не являются необходимостью.
До чего же смешно!
До чего же он, Мегуми, смешон!
До чего же жалок!
Быстрое мытьё рук — Мегуми валит из ванной, решая даже не умываться. Сейчас нужно уснуть. Либо себя добить.
Только обрушиваясь на кровать, Мегуми понимает, насколько сильно он устал и какой ничтожно длинный был день.
И как бы Мегуми не хотел все выкричать, выплакать, он попросту не может этого сделать.
Мегуми нафарширован тошнотой.
Пустоты.
Всепоглощающие пустоты, разъедающие ткани.
Хочется отхаркать их, да нечего. Нет там под рёбрами ничего. Все похерено этой подреберной войной.
Поэтому Мегуми сползает на пол. Поэтому сворачивается на ковре клубочком. Кровать теперь кажется чужой, несуразно большой для него одного. Эта кровать хранит слишком много воспоминаний, чтобы Мегуми мог уснуть на ней сегодня.
Когда сон не приходит, мысли сужаются до событий дня и прокручивают их как ебучую пленку в кассете. Мозг никак не анализирует их, просто показывает.
Показывает, как менялось лицо Сукуны, когда он признавался в чувствах. Как оно с каждым словом становилось все ярче, все честнее. Как грудь его поднималась легко и свободно. Как до этого уверенные руки застыли в пространстве. Как широкие брови то сводились к переносице, то поднимались, то изгибались. Как искренне звучал хриплый голос Сукуны.
Следом картинка сменяется ответным ужасом в глазах. Этими нелепыми репликами. Тем, как судорожно собственные руки собирали вещи.
После — прощание.
Последние объятия, так горько напоминавшие их привычные, согревающие.
Выхолощенная улица.
Цумики.
Врач.
Туман.
Сигарета.
Вторая.
Мегуми начинает казаться, что он сходит с ума.
Сукуна. Улица. Дом. Метро. Цумики. Врач. Деньги. Улица. Сигарета. Вторая. Дом. Зубные щетки. Кровать. Пол.
Пол. Кровать. Зубные щетки. Ад. Окурок. Первый. Улица. Долги. Зенины. Врач. Цумики. Цумики. Цумики. Метро. Ад. Улица. Сукуна. Дом.
Худи.
Он все ещё в гребаном худи.
И это все ещё единственная, сука, вещь, способная поддерживать пусть и изрядно потрёпанное, но все же состояние.
Переворачиваясь на спину, Мегуми тяжело вбирает ртом воздух. Прикрывает глаза.
В темноте век все равно вспыхивают изученные образы.
Мегуми погряз в темноте.
В обволакивающем мраке.
И Сукуна… Сукуна стал его Солцнем. Мальчишка-Солнце, который был куда больше и большим, чем та херня в космосе.
Мальчишка-Солнце, пишущий стихи и никогда их не показывающий. Сколько не упрашивай и не умоляй — Солнце непреклонно.
Мальчишка-Солнце, за крепкой спиной которого ощущается всеобъемлющая безопасность.
Мальчишка-Солнце со сломанными носом и частыми кровотечениями из-за слабых сосудов.
Мальчишка-Солнце, что привык справляться один и рвётся помогать близким, которых у него слишком мало. Именно поэтому его света так много. Именно поэтому от его свечения так тепло.
Мальчишка-Солнце, носящий цепочку с гребным подшипником.
Мальчишка-Солнце, который после первой шуточной просьбы притащил нужные сигареты.
Солнце.
Только теперь Мегуми понимает это.
Только теперь осознает, чем было это ласковое «Суку».
Оно было Солнцем.
Искрящим. Таким ярким. Таким укутывающим.
И Мегуми своё Солнце добровольно проебал, потому что струсил, потому что не мог поступить иначе, потому что нагружать и так тяжелое Солнце дополнительной ношей непозволительно.
Мысли стукаются о черепную коробку, создавая тупой звон, звучащий набатом. Мегуми зажмуривается и звон увеличивается.
Во мраке все ярче отслеживаются образы.
Сукуна. Улица. Дом. Метро. Цумики. Врач. Деньги. Улица. Сигарета. Вторая. Дом. Зубные щетки. Кровать. Пол.
Пол. Кровать. Зубные щетки. Ад. Окурок. Первый. Улица. Долги. Зенины. Врач. Цумики. Цумики. Цумики. Метро. Ад. Улица. Сукуна. Дом.
Что-то иррациональное требует позвонить. Вжать кнопку «отмена» и переиграть ситуацию. Только вот Мегуми осознает, что он бы не поступил по-другому.
Ему кажется: так будет лучше для Сукуны.
Он понимает, что не может о таком говорить и знать.
Ему кажется: так будет безопаснее для него.
Он осознает, что это слишком уж далеко от истины.
Мегуми не знает, сколько времени проводит на полу, не ведает, который по счету час не может уснуть.
По ощущениям — вечность.
Вдруг.
Резко вставая, он подходит к столу и берет первый попавшийся лист. Ручку. Возвращается на пол.
И начинает писать.
Вероятно, скоро наберется целая тонна писем, «лишенных» адресата.
Целая тонна писем, что никогда не дойдёт до своего получателя.