Темно

Слэш
Заморожен
NC-17
Темно
автор
Описание
Сейчас Сукуна надеется, что в труху снесет все. Потому что не знает он, как жить после, как ему после с цепи не сорваться или не подохнуть к херам без Фушигуро на своих губах.
Посвящение
Безмерно благодарна helena_est_amoureuse за чудесный арт к первой главе https://twitter.com/helenfromearth/status/1633224678134218753?s=46&t=eVbaP9ePLrAbyOG79v1O2Q
Содержание Вперед

…и под рёбрами так светло

Это все ещё странно — чувствовать в своих руках Мегуми. Чувствовать Мегуми в своих объятиях. Зарываться в его руки. Вдыхать запах щекочущих нос волос. Кожей ощущать прерывистое дыхание — Мегуми никогда не расслабляется полностью. Каждую ночь становится так… неумело. Будто Сукуна не должен это чувствовать, будто не имеет права забирать с излишком. А это все — оно лишнее. Оно выдано лишь уязвимостью Мегуми, лишь его насквозь паршивым состоянием, которое вынуждает к кому-то прилипнуть. Не так важно, к кому именно. Сукуна уверяет себя, что дело исключительно в этом. Потому что надежда на что-то большее… Она однажды переломает Сукуне хребет. Но сейчас, бережно зарываясь пальцами в спутанную мраком макушку, Сукуна чувствует под рёбрами то странное тепло, которое уже когда-то грело его. Когда-то согревало так, что до костей, до пепелища внутренностей. Что-то скребется в горле — Сукуна сглатывает. Страшно. Это же однажды его разрушит. Это же однажды снесет все подреберные города во всеобъемлющую пустошь. Но… — Мне нужно к Цумики, — вдруг тихо произносит Мегуми. И голос Мегуми с утра звучит таким хриплым, что приходится на мгновение замереть. Так непривычно — держать Мегуми в своих руках, вслушиваться в его голос, искать в крупицах тона что-то близкое, совсем родное. — Хочешь, я схожу с тобой? — неуверенно сипит Сукуна, расслабляя объятия, чтобы Мегуми всегда мог вывернуться. Давать Мегуми выбор. Это меньшее, что может сделать Сукуна. А Мегуми вдруг сам прижимается теснее, вдруг шепчет: — Хочу. Только потом нужно зайти ко мне, — останавливает себя, будто произносит что-то сокровенное. — Забрать вещи. — Хорошо. Начиная вставать, Сукуна украдкой поглядывает на Мегуми, свернувшегося в подобии клубка. Сколько бы ночей не проходило, Мегуми всегда прижимается до страшного близко, всегда сворачивается, всегда словно обрастает шипами, длинными иголками, гвоздями. Будто отчаянно хочет защититься. Будто эта зубчатая защита — единственное, что у него осталось. Будто больше у Мегуми ничего нет — все замки снесло подреберной войной. А там. Ни-че-го. И насколько же сильно жизнь била Мегуми, если он даже во сне не расслабляется? Если каждую ночь прижимается так близко? Если даже этого не скрывает, хотя Мегуми — монолит стали, исполосанный щит — предпочёл бы уязвимость под семью замками прятать? Как часто Мегуми спал с кем-то? Сколько ещё людей вот так укрывали его? Скольким людям Мегуми довер… Сукуна останавливает себя — что-то внутри с треском обрывается, расходится по швам. Становится так невыносимо, что приходится отвернуться. Выговорить: — Хочешь есть? Получить до сухой боли простой ответ. — Я не ем по утрам. И сделать шаг в сторону кухни. Чтобы больше не цепляться. Чтобы больше не грызть себе кости, как продрогшая псина. Не нужно строить вокруг Мегуми образ того, что он никогда не сможет дать. Чёрный кофе без сахара и молока. Ладони Мегуми, бережно укутывающие кружку. Виднеющаяся родинка на шее. Та самая. Звезда. Точка отсчета секунд до желанного самоубийства. Выхватывая картинку отдельными кадрами, Сукуна пытается запомнить как можно больше, как можно точнее. Хер знает, зачем. У него целая неделя, чтобы вдоволь Мегуми насмотреться, чтобы утихомирить беспрерывно ноющую грудь, чтобы дать себе Мегуми надышаться. Но… Сукуна так боится Мегуми потерять. Боится однажды утром проснуться и не обнаружить его в своих руках, не обнаружить на следующее утро, и на утро после. И Сукуна смотрит. смотрит смотрит смотрит Острые линии ключиц стали ещё острее, сколы скул — явственнее. Так не должно быть. Не должны тени под глазами Мегуми окрашиваться все ярче, не должны пухлые губы казаться ещё пухлее, потому что лицо теперь куда рельефнее. И весь Мегуми теперь все чаще мерещится совсем крошечным, почти хрустальным. Таким сломанным, что подвешенное сердце отчаянно просится наружу. Вырвать бы его, отдать хозяину, чтобы вновь цвело. Вновь билось. На, Мегуми, держи. Только возьми. Пожалуйста, Возьми. И Мегуми вдруг смотрит в ответ, хмурится едва заметно — совсем на мгновение — и дергает уголками острых губ так мягко, словно те не расходятся по швам, словно не скреплены нитями остаточной силы. — Ты забавный по утрам, — тихо выдыхает Мегуми, примешивая в голос лёгкий смешок. И вдруг кажется, что Мегуми совсем не разбит. Что его пальцы, греющиеся о кружку, не поломаны жизнью. Что глаза его — совсем живые, такие яркие-яркие, сизые, такие искрящиеся, наполненные искренней забавой. Господи. Как давно Сукуна не видел живого Мегуми. Господи. Как Сукуна по живому Мегуми соскучился. — Ты будешь это ещё неделю видеть, привыкай, — шутливо бросает Сукуна, ставя кружку в раковину. — Тогда это будет однозначно хорошая неделя. Что-то в груди замыкается, ударяя тонкой волной тока внутренности. Сердце пропускает удар. Легкие стопорятся на выдохе. Сукуна отчаянно пытается вздохнуть. Это ничего не значит, — убеждает он себя. Это просто шутливая формальность, — кричит подсознание. Это… — Спасибо, Сукуна, — тихое, совсем шелестящее. — За что? — несмело. Выдох: — За то, что ты для меня делаешь. Это не должно вызывать влитый в подкорку страх. Это не должно резонировать остаточной болью. Но почему-то все равно болит. И Мегуми никогда не разбрасывается словами, Сукуна прекрасно это знает, осознает, принимает. А значит, это искренняя благодарность. И почему-то от этого осознания начинает жечь глаза. Сукуна смаргивает наваждение. С осторожностью в голосе произносит: — Рад помочь. И выходит из кухни, чтобы переодеться. А сердце все ещё стучит оголтело. Когда столпы промозгло стоящей больницы начинают виднеться все отчетливее, идущий чуть впереди Мегуми замедляет шаг. Если бы Сукуна не следил так пристально, вероятно, даже бы не заметил. Но все тело Мегуми противится: он тут же убирает руки в карманы объёмной куртки, сжимает челюсть, вздыхая как-то совсем неестественно. Зачем каждый день Мегуми пропадает здесь? Чтобы разговаривать с Цумики? Насколько это тяжело: с каждым днём все сильнее тонуть в приходящей безнадёжности? С каждым днём все меньше верить в себя и все больше верить в Бога? Обращается ли Мегуми к чему-то высшему? Наверняка, да. Все мы однажды приходим к Высшему. Все мы, теряя надежды на выздоровление, читаем сочиненные нами молитвы. Читаем каждое утро. Каждый вечер. Каждый раз, когда выходим из продрогших стен больницы. Каждый раз, когда, слепливая влажные глаза, направляемся домой. Каждый раз, когда сердце сжимается так больно, что хочется никогда больше не чувствовать. И Сукуна тоже. Тоже обратится с собственной молитвой. Если одной веры недостаточно, пусть у Мегуми за плечами будет еще один молящийся. Стоя на углу больницы, Сукуна достает из кармана пачку и вытягивает сигарету. Сколько ему вот так придётся ждать, он совершенно не ведает. Это и неважно, если честно. Совершенно неважно, потому что Сукуна готов ждать столько, сколько потребуется, если от этого Мегуми станет хоть на кроху легче. Почему сердце так печётся о Мегуми, безусловно, Сукуна осознает. Понимает. Принимает. И не собирается что-либо с этим делать. Какой в этом смысл, если Мегуми сейчас вдребезги разбит? Если для Мегуми это лишь дополнительная непосильная ноша? Если… Выдох. Тяжелый. Холодный. Взгляд падает на тлеющую сигарету, на осторожно ползущий вправо дым. Что-то в груди ломается. Но ладно. Но пускай. Это должно было когда-нибудь случиться. Все стержни, на которые Сукуна так отчаянно опирался, заржавели, накренились, и теперь каждый шаг такой шаткий, теперь каждый выдох такой тяжелый. Теперь все в разы сложнее, а ведь необходимо ещё и учиться. Сукуне же это безмерно нравится, литература же Сукуне «единственная законная жена». И надо как-то карабкаться. А сил все меньше. И меньше. И меньше. Где их искать? В Нобаре? В ее переломанных расставанием ребрах? В попытке принять иллюзорную силу за истину? В Мегуми? В скошенном хребте? В до страшного стеклянных глазах? В себе? Что же там искать? — все залежи давно разграблены собою. Выдох. Растапливая сигарету о стену, Сукуна выкидывает окурок и тянется за следующей. Открывает заметки в телефоне. И начинает писать. Стихотворения для Сукуны всегда были отдушиной, всегда становились тем, что заземляло, растапливало подреберные глыбы льда, старалось сохранить остатки былого, живого, истинного. Если у Сукуны отнять писательство, если отнять прочитанное, то что от него останется? Пустые залежи. Сколько времени вот так проходит, Сукуна не осознает. Слишком погружён, слишком от мира отрезан. Когда до ушей доносится ржавое: — Сукуна? От неожиданности приходится вздрогнуть. Поднять взгляд. Встретиться с абсолютно стеклянными глазами напротив, по краям радужки которых плещется искрящая боль. — Как ты? — единственное, что выплёвывает гортань. — Хуево, — выдыхает Мегуми, поднимая брови и кивая головой. Сукуна не успевает что-либо ответить. — Пошли. И послушно следует за Мегуми. Путь домой разделяет тихий диалог. Настолько тихий, что иногда кажется, словно звука вовсе нет, словно они общаются как-то иначе. Словно они общаются душами. — С каждым днем все тяжелее разговаривать с Цумики, — почти шепчет Мегуми, и Сукуне приходится наклониться ближе к лицу, чтобы услышать сказанное полностью. — Во мне все меньше веры в то… что она выйдет из комы. Каждый день я просто разговариваю с вывернутой наизнанку надеждой, — останавливается на мгновение. Продолжает ещё тише, совсем шелестом: — Она все худее. — Ты тоже с каждым днем все худее, — осторожно хрипит Сукуна, тут же на секунду отводя взгляд. — Давай после поедим что-нибудь нормальное. Острая челюсть сжимается, Мегуми изломано улыбается, а после произносит так же тихо: — Хорошо. Сукуна вдыхает полной грудью. И начинает говорить. Если он может как-либо помочь, то всегда сделает все возможное. — В то, что Цумики выйдет из комы веришь не только ты… — голос становится насквозь сухим, пустынным, таким ломаным, что на мгновение становится стыдно. — Я тоже в это верю. Нас двое, Мегуми. Сорванный выдох выбивается из губ напротив. Мегуми тут же поворачивает голову, и, встречаясь с сизыми глазами вновь, Сукуна еле заметно поджимает брови. Это слишком больно — видеть, как сквозь стеклянную корочку пробивается поток надежды. И Мегуми тут же становится чуть оживленнее, чуть ярче, и губы его, до этого напряженные, вновь становятся расслабленными, такими же расслабленными, как раньше. Как раньше. Что-то в груди трескается, когда эта мысль пробегает в голове. — Спасибо, — выдыхает Мегуми, не прерывая зрительного контакта и слегка дергая уголками губ в разные стороны. Собственные губы дергаются ответно. Выходит немного неумело. Но напрочь искренне. Квартира Мегуми встречает все теми же оставленными вещами, слегка пыльными полками и ощущением скорого побега. Проходя в комнату, Сукуна рассматривает книги на полках, выхватывая из них те фамилии, о которых Мегуми нечасто разговаривал или не разговаривал совсем. Но книги все ещё здесь, а значит, эти авторы все равно близки. — Почему ты никогда не говорил, что тебе нравится Ахматова? — интересуется Сукуна, вглядываясь в «Реквием» и стоящий рядом сборник стихотворений. Складывая вещи в рюкзак, Мегуми спокойно и устало бросает через плечо: — Мы никогда о ней не говорили. Да, действительно. Они о многом не говорили. Они многое друг о друге совершенно не знают. Непозволительно много для того, чтобы что-либо чувствовать. Но Сукуне хватило и той крохи известной информации, хватило тех мягких улыбок, нежных касаний, того пронзительного взгляда, пробирающего до дрожи в позвонках. Хватило Мегуми. Говорящего. Смотрящего. Двигающегося. — Но мы говорили о Гумилеве, — парирует Сукуна. Но и о многом они говорили тоже. И это можно было бы свести к другим разговорам, можно было бы продолжить говорить-говорить-говорить. И времени у них было достаточно. Они знакомы третий год. У них было время узнать друг друга. Но начали изучать они только сейчас. И Сукуна не жалеет. Не сожалеет о том, что когда-то не смог подойти, не завёл разговор, не начал общаться — трахаться — с Мегуми раньше. Сукуна благодарит за то, что у него есть такая возможность хотя бы сейчас. Этого достаточно. Этого… так мало. Так ничтожно мало. Хочется больше. Всегда хотелось. Но, столкнись в других обстоятельствах, они бы вырвали друг другу кадыки. Перерезали глотки. Сжевали друг друга всухую. Два года назад, да даже год назад, Сукуна не был готов принять бисексуальность и, вероятно, обратил бы эти чувства в агрессию. А Мегуми бы оборонялся. Давил. Обгрызал ему кости. — Я рассматриваю их по отдельности, — выдыхает Мегуми, поворачиваясь и встречаясь взглядом. — Тебе нравится Ахматова? — Да, — как-то заворожено произносит Сукуна. Да. Что бы Мегуми не спросил. На все исключительно — «да». — Мне нравятся ее гражданская и политическая позиции, — заключает Сукуна, всматриваясь в похудевшее острое лицо. Отлавливает в его чертах оттенки жизни, по которым так страшно тосковал. — И слог. Она пишет о событиях исключительно правдиво. Дыхание спотыкается, когда глаза замечают прежнюю улыбку на, казалось бы, давно похороненных губах. Отчаянно хочется вздохнуть, да сердце щемит, болит. Надрывается. Когда Мегуми спокойно и так откровенно выдыхает: — Я люблю ее за то же самое. В груди что-то рушится. Обваливается. Вероятно, это стена. И ломается она и в груди Мегуми тоже. Сукуна знает, что за этой стеной ещё сотни, тысячи таких же. Сукуна это понимает. Но все равно так согревающе рад. Хмыкнув, он отворачивается обратно к полкам, чуть хмурится и аккуратно спрашивает, примешивая в тон нотки чего-то непонятно живого: — Подшипник? До ушей доносит громкий выдох. И вдруг слышатся шаги, совсем спокойные, чуть ли не бережные. И вдруг Мегуми останавливается совсем рядом, и вдруг тянется за подшипником, и вдруг, проводя холодными пальцами по ладони, передаёт его. — В средней школе я катался на скейте, это просто воспоминание, — пожимая плечами, рассказывает Мегуми, а после добавляет чуть тише: — Мне нравится собирать что-то памятное. — Ты поэтому сигарету хранил? — спрашивает Сукуна быстрее, чем осознает, что именно говорит. Мегуми замирает, напрягается на мгновение так, словно Сукуна спросил что-то недопустимое, лишнее, неправильное. И, блядь, может быть, это все — его иллюзии и миражные доводы? Быть может, Мегуми вовсе и не хранил сигарету, а это было так, всего лишь случайность. Когда Мегуми отмирает, опираясь руками на стол, то как-то скомкано признается: — Да. Я хранил ее, чтобы напоминать себе о том, что ты не хочешь мне зла. И всегда хриплый голос звучит так изломанно, так хрипло, будто эти слова, они ценные, важные, необходимые. Они необходимые и есть. И. — Я скурил ее, потому что в ней уже нет надобности, — спокойно хрипит Мегуми, отводя взгляд. — Мне не нужно больше об этом напоминать. Я знаю это. Ребра пронизывает режущей болью — Сукуна поджимает брови слишком разбитым жестом. Отворачивается на мгновение, чтобы не разрушится окончательно. Мегуми ему доверяет?.. Сукуна так боится спросить. До тремора боится узнать. — Я рад, — единственное, на что способна перетертая в фарш гортань. Приходится повернуться обратно. И разбиться вдребезги. Потому что в ответ Мегуми так искренне, так страшно ласково улыбается, совсем несмело, но так уютно. Так тепло. Так… Светло. — Если он так понравился, забирай, — невозмутимо хмыкает Мегуми, кивая в сторону подшипника. — Можно? — переспрашивает Сукуна. — Да. Пряча подшипник в карман, Сукуна поднимает голову. Тянется свободной рукой вверх, к острой щеке. Мегуми наклоняется, подставляясь под ладонь жадным до ласки котом. И накрывает губы Сукуны своими. И сейчас, целуя Мегуми так нежно, Сукуне кажется, что наконец стало светло.
Вперед